Автор Анна Евкова
Преподаватель который помогает студентам и школьникам в учёбе.

Специфика перевода английских медицинских терминов на русский язык

Содержание:

Введение

Труд переводчика является востребованным во всех сферах человеческой жизни. С развитием научно-технического прогресса появилось большое количество различных компьютерных программ и электронных словарей, которые позволяют выполнить перевод отдельных слов и предложений. Таким образом, любой человек, который даже не знаком с иностранным языком, при использовании данных ресурсов может выполнить элементарный перевод, который позволяет понять общий смысл текста. Однако, как правило, такой перевод является неточным и не способен заменить работу профессионального переводчика, особенно в специальных профильных областях. К такой области относится и медицина, которая на сегодняшний день активно развивается во всех государствах.

По праву одним из наиболее сложных и ответственных видов перевода считается перевод медицинской терминологии. При этом перевод в сфере медицины всегда пользовался особым спросом. Во всем разнообразии – описание истории болезни, инструкция к применению препаратов, описание заболевания, схемы лечения и другие – эти тексты представляют собой ту область, в которой недопустима многозначность мысли и неточность формулировок [1]. В связи с тем, что медицинские тексты регулируются нормами научно-технического стиля, их особенными характеристиками являются: точность, логичность, имперсональность, отвлеченный характер, объективность, стандартизированность при выборе языковых средств. Синтаксис отличается полнотой оформления мысли, преобладанием клишированных выражений и именных конструкций. В первую очередь, лексика научно-технического стиля представлена узкоспециальной и общенаучной терминологией [2,3].

Следует учитывать, что работая с медицинскими текстами, переводчик имеет дело с целым рядом различных проблем, которые не ограничиваются переводом собственно медицинской терминологии. Высокая насыщенность такого рода текстов узкоспециальной лексикой является вполне очевидной.

В данной работе будут проанализированы трудности, которые наиболее ярко проявляются при межъязыковом сопоставлении и связаны с переводом терминов медицинской направленности, а также будут рассмотрены способы их разрешения.

Актуальность данной работы обусловлена большой социальной значимостью и важностью осуществления точного перевода медицинских текстов. В настоящее время наблюдается прогрессивное развитие отечественной медицины и её выход на международный уровень, в связи с чем растёт необходимость обмена профессиональным опытом между врачами различных стран. Одной из первоочередных задач, которая стоит перед переводчиками медицинских текстов, является создание универсальной терминологической системы, которая отражает современное состояние данной отрасли научного познания. Ввиду того, что наблюдается практически непрерывное появление новых терминов, возникает потребность в их переводе на другие языки для более продуктивного сотрудничества работников, которые заняты в сфере медицины.

Цель исследования – выявить особенности перевода терминологии в медицинских текстах английского языка на русский.

Для достижения поставленной цели определены следующие задачи:

– проанализировать особенности научно-технического стиля в английском языке;

– дать определение понятия «термин»;

– рассмотреть особенности перевода медицинских терминов.

Объект исследования – медицинские термины.

Предмет исследования – особенности и способы перевода медицинских терминов.

Структура данной работы обусловлена целью и задачами. Работа состоит из введения, трёх глав, заключения и списка использованной литературы.

1. Особенности научно-технического стиля в английском языке

Научный стиль – это разновидность стиля языка, которая имеет свои особенности и способы «существования в языке». Появление и развитие научного стиля связано с развитием различных областей научного знания, различных сфер деятельности человека. Ранее стиль научного изложения был близок к стилю художественного повествования. Отделение научного стиля от художественного произошло, когда в греческом языке стала создаваться научная терминология. Впоследствии она была пополнена из ресурсов латыни, который в последствии стал межнациональным научным языком в европейском средневековье. Тем самым уже можно выделить одну из особенностей данного разновидности стиля, а именно наличие специальных терминов. В эпоху Возрождения учёные стремились к сжатости и точности научного описания, свободного от эмоционально-художественных элементов изложения как противоречащих абстрактно-логическому отображению природы [4].

В основу стиля современной английской научной и технической литературы заложены нормы английского письменного языка с определёнными специфическими характеристиками, а именно:

1. Лексика. Используется огромное количество специальных слов и терминов, которые не являются англосаксонским происхождением. Слова отбираются очень тщательно для максимально точного отображения мысли. Немалый вес имеют служебные (функциональные) слова (предлоги и союзы) и слова, которые обеспечивают логические связи между отдельными элементами высказываний (наречия).

2. Грамматика. Употребляются только твердо установившиеся в письменной речи грамматические нормы. Широко распространены пассивные, безличные и неопределённо-личные конструкции. В большинстве случаев используются сложносочиненные и сложноподчиненные предложения, в которых преобладают существительные, прилагательные и неличные формы глагола. Логическое выделение часто достигается путём отступления от твердого порядка слов (инверсии).

3. Способ изложения материала. Главная задача научной-технической литературы – максимально ясно и точно довести определённую информацию до читателей. Достигается это путём логически обоснованным изложением фактического материала, без использования эмоционально окрашенных слов, выражений и грамматических конструкций. Данный способ изложения можно назвать формально-логическим.

Приведённые выше характеристики свойственны всем естественным и точным наукам (а также их прикладным областям) – медицине, математике, астрономии, физике, химии, геологии, металлургии, биологии, ботанике, зоологии, геодезии, метеорологии, палеонтологии, электронике, электротехнике, сантехнике, авиации, земледелию, лесоводству, горному делу, оборонной промышленности, строительной промышленности, транспортной промышленности, химической промышленности, технологии механизмов [5].

Таким образом, можно заключить, что область использования научного стиля очень широка, и тем самым происходящая на сегодняшний день научно-техническая революция вводит во всеобщее использование огромное количество терминов. По данным И.В. Арнольда, наиболее часто бросающейся в глаза, но далеко не единственной особенностью данного стиля является использование специальной терминологии. Каждая отрасль науки вырабатывает свою терминологию в соответствии с предметом и методом своей работы. Терминология – это ядро научного стиля, последний, самый внутренний круг, ведущий, наиболее существенный признак языка науки. Можно сказать, что термин воплощает в себе основные особенности научного стиля и предельно соответствует задачам научного общения [6].

Однако присутствие терминов не исчерпывает лексические особенности научного стиля. Если раньше толковые словари составлялись непосредственно на основе языка художественной литературы и в меньшей степени публицистики, то сейчас невозможно представить существование словаря без использования лексики и терминологии научно-технического стиля.

Кроме терминов, научный стиль использует общенаучные и общеупотребительные слова. Если специальных (номенклатурных) терминов бесконечно много, так как они связаны с неограниченным количеством объектов и предметов научной и технической деятельности человека, то общенаучных и общетехнических терминов обычно мало, так как существует ограниченное количество научных и технических понятий. Они по своему происхождению уже многозначны и неразрывно связаны с общим языком и в принципе коммуникативную нагрузку в специальных текстах несут в основном общеупотребительные слова и общенаучная терминология, а именно примерно шестьсот общетехнических терминов.

Обобщая все выше сказанное, можно заключить, что характерными особенностями научно-технического стиля являются его информативность (содержательность), логичность (строгая последовательность, чёткая связь между основной идеей и деталями), точность и объективность и вытекающие из этих особенностей ясность и понятность. Отдельные тексты, которые принадлежат к данному стилю, могут обладать данными чертами в большей или меньшей степени. Несмотря на это у всех таких текстов обнаруживается преимущественное использование языковых средств, которые способствуют удовлетворению потребностей данной сферы общения [5].

2. Определение понятия «термин»

Понятия «термин» и «терминология» являются ключевыми в науке; термин обеспечивает точность, ясность и понимание научной мысли. Однако несмотря на важнейшее место этих понятий в системе научных знаний и большое количество исследований, до сих пор нет единого мнения по целому ряду основополагающих вопросов терминоведения: так, нет общепризнанного определения термина, ведутся дискуссии о требованиях, которые предъявляются к термину, его грамматической выраженности, не решён вопрос о месте терминологии в составе языка и т. д.

Несмотря на огромное количество исследований, посвященных терминам, одной из основных проблем осмысления и изучения термина как лингвистической категории в современной отечественной лингвистике является его определение. За время изучения особенностей термина и терминологии накопилось большое количество определений понятия «термин». Этот вопрос широко раскрыт в монографии С.Д. Шелова «Ещё раз об определении понятия «термин». По мнению данного автора, далеко не во всех работах, в которых обсуждены терминологические темы, предлагается дефиниция понятия «термин» (в каком-либо естественном смысле слова «дефиниция»), даже если они активно комментируют определения своих коллег [7]. Например, в статье С.Н. Виноградова при обсуждении термина встречаются некоторые оговорки, которые сопутствуют употреблению «термина» разными авторами, при этом автор не предлагает собственных определений этих ключевых понятий [8]. В статье О.А. Зябловой «Определение термина в когнитивно-дискурсивной парадигме знания» также нет чёткой дефиниции понятия «термин» [9]. Этот автор утверждает следующее: «Объяснить и определить термин с когнитивной точки зрения всё же представляется достаточно сложным, потому что весь смысл этого определения заключается в ответе на вопрос, предстаёт ли перед нами специальная или неспециальная структура знания. Если в дефиниции слова применяются не специальные знания, а знания, которые понятны обыденному сознанию, то это слово является словом общеупотребительного языка. Если же в объяснении и в дефиниции самого слова используются специальные знания, то это слово, скорее всего, уже стало термином». С другой стороны, некоторые исследователи предлагают свое собственное определение этого понятия, при этом они не учитывают уже имеющиеся дефиниции. Разумеется, и у тех, и у других исследователей есть полное право подобного выбора, хотя следует отметить, что в первом случае объект изучения и, тем более, его конкретный материал остаётся размытым и расплывчатым, а во втором случае предлагаемое понимание может практически не отличаться от уже имеющегося толкования того же понятия и быть, в лучшем случае, лишь его синонимическим парафразом.

Приведём несколько определений, которые встречаются в научной литературе. Н.С. Вальгина характеризует термины как «слова или словосочетания, которые используются для логически точного определения специальных понятий, установления содержания понятий, их отличительных признаков».

По мнению Б.Н. Головина и Р.Ю. Кобрина, «термин – это слово или подчинительное словосочетание, которое имеет специальное значение, выражающее и формирующее профессиональное понятие и применяемое в процессе познания и освоения научно-технических и профессионально-технических объектов и отношений между ними».

Одним из наиболее широко применяемых определений является дефиниция, которая дана А.С. Гердом.

Согласно Герду: «научный термин – это единица какого-либо конкретного естественного или искусственного языка, существовавшая ранее или специально созданная вновь, акцентологически, фонологически и структурно-грамматически оформленная по внутренним законам данного языка и обладающая, в результате особой сознательной коллективной договоренности, специальным терминологическим лексическим значением, которое выражено либо в словесной форме, либо в том или ином формализованном виде и достаточно точно и полно отражает основные существенные на данном уровне развития науки признаки соответствующего научного понятия». Термин – слово, которое обязательно соотносится с определённой единицей соответствующей логико-понятийной системы в плане содержания.

А.А. Реформатский определяет термины «как однозначные слова, лишённые экспрессивности». А.В. Суперанская констатирует, что «термин – это специальное слово (или словосочетание), принятое в профессиональной деятельности и употребляющееся в особых условиях; словесное обозначение понятия, входящего в систему понятий определённой области профессиональных знаний; основной понятийный элемент языка для специальных целей; для своего правильного понимания требует специальной дефиниции (точного научного определения)».

Использование терминов – это необходимое условие для языка и науки. Развитие их идет параллельно, так как каждое новое понятие должно быть точно зафиксировано словом-термином.

Терминология в широком смысле слова воспринимается как часть словарного состава языка, которая охватывает специальную лексику, применяемую в сфере профессиональной деятельности людей. Терминология конкретной области знания определяется как система терминов данной науки или отрасли производства, соотнесенная с системой понятий соответствующей области знания.

Из изложенного выше можно ещё раз убедиться в том, что однозначного определения понятию «термин» не существует. Каждый учёный, который занимается изучением данной проблемы, сталкивается с тем, что каждая существующая дефиниция предлагает свой набор определяющих элементов. Тем не менее, обобщение всех созданных на данный момент определений даёт возможность сформировать полное представление о понятии «термин».

В данной работе за основу будет взято определение, данное А.С. Гердом, поскольку оно является наиболее общим, и в нём содержатся те признаки термина, которые и стали базисом для описания и исследования проблем, которые возникают при переводе медицинских текстов.

Медицинская терминология – это язык, с помощью которого происходят коммуникации среди врачей различных профессий. Он должен быть понятным как для читателя, так и для слушателя по отношению к понятиям. Наиболее правильными для признания в медицинской терминологии нужно относить те слова, которые утверждены большинством специалистов, понятны всем и чётко отражают суть действия или предмета. Для того, чтобы смысловое значение того или иного термина в медицине стало всеобщим достоянием, оно должно быть обозначено точным термином, который не допускает различных толкований, является простым и однозначным.

Несомненно, любой термин является частью определённой субсистемы, например, анатомической, гистологической, генетической, ботанической, биохимической, эмбриологической, терапевтической, хирургической, травматологической, гинекологической, эндокринологической, судебно-медицинской, психиатрической и т.д. И абсолютно любая субтерминосистема отражает определённую научную классификацию понятий, привязанной к данной науке. Однако на уровне макротерминосистемы, термины из разных субсистем, взаимодействуя друг с другом, находятся в определённых смысловых отношениях и связях, что в свою очередь отражает двойственную тенденцию прогресса: с одной стороны – дальнейшую дифференциацию медицинских наук, а с другой – их усиливающиеся взаимообусловленность, интеграцию. За прошлое столетие значительно увеличилось число частных субсистем, которые объясняют понятия, связанные с диагностикой, лечением, а также профилактикой болезней, поражающих преимущественно отдельные органы и системы (нефрология, урология, гематология, артрология, гастроэнтерология, кардиоваскулярная хирургия, нейрохирургия и др.). В настоящее время, узкоспециализированные лексиконы кардиологии, онкологии, рентгенологии, иммунологии, медицинской вирусологии, наук гигиенического профиля так же достигли значительных размеров.

Внутри медицинской терминологии существуют определённые разногласия касательно классификации терминов. Это может представлять определённый интерес при переводе на русский язык синонимичных терминов. При упорядочении медицинской терминологии необходимо искать ответ на вопрос о том, какой звуковой комплекс термина более предпочтителен: тот, который прямо отражает существенные признаки понятия (квалификативный термин), или тот, который не связан прямо с содержанием, а лишь косвенно указывает на него (ассоциативный термин), или, наконец, тот, который вообще не несёт ни прямой, ни косвенной информации о содержании термина (нейтральный термин).

В последние несколько лет вопрос о предпочтительном типе терминов решается преимущественно в пользу квалификативных терминов. Их положительная сторона – это возможность отобразить отличительные признаки понятия с помощью часто употребляемых терминоэлементов и определяющих слов. Подавляющее большинство медицинских терминов относится к квалификативным терминам. Так, в соответствии с рекомендациями международных организаций, в международные непатентованные наименования лекарственных веществ включаются регулярные словесные отрезки, которые указывают на принадлежность вещества к определённой фармакологической группе. Эпонимические термины целесообразно заменять на квалификативные. Исключение составляют наименования, которые давно и прочно вошли в медицинскую терминологию и от которых образованы производные слова. В таких случаях эпонимические термины должны оставаться хотя бы как равноправные синонимы квалификативных.

С.В. Гринев и его коллеги в рамках макротерминосистемы отводят ключевую роль следующим подсистемам:

– анатомической и гистологической номенклатурам;

– комплексу патолого-анатомической, патолого-физиологической и клинической терминосистем;

– фармацевтической терминологии.

Эти подсистемы представляют собой объекты изучения в курсе латинского языка и основ медицинской терминологии [10].

3. Особенности перевода медицинских терминов

Перевод – это деятельность по интерпретации смысла текста на одном языке и созданию нового эквивалентного ему текста на другом языке. Целью перевода является установление отношений эквивалентности между исходным и переводящим текстом, в результате чего оба текста несут в себе одинаковые смыслы исходя из культурных и узуальных особенностей языков, на которых они создаются. Точность и полнота являются основными требованиями к переводу. Не допускается искажения или пропуска мыслей автора исходного текста. В зависимости от типа перевода, последствия изменения смысла первоисточника могут быть различными, вплоть до причинения вреда человеческой жизни, если речь идёт, например, о переводе в медицине.

С целью верного определения понятия, выражаемого термином, необходимо знать ту область науки и техники, к которой относится данная терминология. Любой термин следует рассматривать не как обособленную смысловую единицу, вне всякой связи с окружающими его словами и контекстом в целом, а как слово, за которым закреплено определённое техническое значение, но которое может изменить свое содержание в зависимости от той области, в которой оно использовано в данном конкретном случае.

Для правильного понимания и перевода терминов необходимо также знать морфологическое строение терминов, семантические особенности, отличающие их от общеупотребительных слов, основные типы терминов-словосочетаний, их структурные особенности и специфику употребления. Это позволяет добиться исчерпывающего понимания содержания понятий, которые выражаются терминами, и облегчает работу с соответствующими терминологическими словарями. Термин должен по возможности быть кратким и точным. Под точностью термина понимается его способности правильно ориентировать, иными словами, буквальное значение составляющих его компонентов должно соответствовать смысловому содержанию.

Перевод медицинских текстов, несомненно, является одной из интереснейших областей научно-технического перевода.

По мнению Баеваой Т.А., медицинский перевод, или перевод медицинских текстов является одним из самых ответственных видов перевода, в связи с тем, что он требует не только идеального владения языком, но и, практически невозможен в полном объёме без соответствующих медицинских знаний. В связи с этим, сегодня неуклонно растёт необходимость в подготовке специалистов, владеющих иностранными языками на последипломном уровне в том объёме, который может обеспечить эффективное участие, как в международном профессиональном общении, так и работу с оригинальной медицинской литературой [11].

Медицинский перевод, как и каждый другой узкоспециальный технический перевод, предъявляет очень высокие требования к переводчику.

Касательно трудностей, с которыми сталкиваются переводчики в процессе перевода медицинских текстов проведено множество исследований различными группами ученных. Однако, примером для данного исследования наиболее подходяще может служить работа Е.М. Солнцева. В ней автор перечисляет следующие аспекты, которые вызывают наибольшие затруднения [12].

Во-первых, это синонимия терминов, которую терминоведы считают крайне нежелательным явлением, ставящим под вопрос саму терминологичность данных единиц.

В связи с синонимами интерпретационного типа, при переводе медицинской терминологии приходится решать две серьёзные задачи. Первое – нужно удостовериться в том, что выбранные термины действительно являются синонимами, а не выражают разные понятия. Единственным основанием для такого решения является чёткое описание или научное определение, которые можно найти в справочной литературе. Их отсутствие не дает возможность достоверно установить, выражает ли термин понятие в целом или лишь какие-то отдельные его признаки. Второе – необходимо определить наиболее подходящий и точный из всех синонимов. Решение обеих задач представляет внушительные сложности, которые связаны с наличием разных мнений, а так же сторонников и противников того или иного синонима. Иногда, отсутствие подробной информации, может составлять отдельную сложность. В данном случае выбор наиболее правильного термина должен проводиться путём обсуждения проблемы с авторитетными учёными или специалистами в данной сфере.

Рассмотрим следующее предложение на английском языке: «Disruption of the articular cartilage at its deeper layers with or without subchondral bone damage, while the articular surface itself remains intact» (перевод: «Разрыв суставного хряща в нижних слоях, который может сопровождаться повреждением подхрящевой кости; при этом поверхность сустава остается нетронутой». При переводе данного предложения принималась во внимание частотность употребления в русской медицинской литературе понятий «подхрящевой» и «субхондральный». Фактически оба эти понятия обозначают одно и то же. Однако из-за большей распространённости термина «подхрящевой» предпочтение было отдано именно этому варианту. Кроме того, следует учитывать общий стиль создаваемого перевода. Анализируемое в данном случае издание относится, скорее, к научно-популярному стилю, поэтому чрезмерное употребление сугубо медицинских терминов может сделать перевод достаточно сложным для понимания.

Однако следует учесть, что в процессе подготовки русского перевода анатомической номенклатуры, эквивалентного международному кодексу на латинском языке, при общей установке на максимальное использование отечественных слов и словообразовательных элементов, в ряде случаев предпочтение должно быть оказано интернационализмам. В микротерминосистемах клинических дисциплин предпочтение интернационализмам перед русскими терминами отдаётся весьма часто. В тех случаях, когда применение вышеуказанных критериев свидетельствует в пользу русского эквивалента, он, несомненно, должен быть предпочтён, но решать этот вопрос в случае с медицинскими текстами с чисто пуристических позиций предпочтения слов одноязычного, чаще отечественного происхождения, не следует. Все пуристические попытки сплошной замены интернационализмов словами родного языка оканчивались, как правило, неудачей.

Вышеуказанные критерии необходимо учитывать не только при выборе предпочтительного термина из синонимов эквивалентного типа, но и при оценке попыток внедрения в медицинский лексикон заимствованных неологизмов.

Еще одну проблему представляет расхождение в классификации и номенклатуре различных органов и систем организма, а также расхождения в методике исследований и способах представления их результатов.

Рассмотрим следующее предложение на английском языке: «For example, the torn medial collateral ligament of the knee and the torn lateral ligament of the ankle may be treated conservatively with full or partial immobilization» (перевод: «Например, разрыв медиальной коллатеральной связки колена или разрыв латеральной связки голеностопного сустава можно лечить консервативно, применяя частичную или полную фиксацию»). Простой, казалось бы, для перевода отрывок на самом деле может вызвать определённые трудности в связи с тем, что английское слово «ankle» переводится на русский как минимум тремя различными вариантами: лодыжка; голеностопный сустав; таранная кость. В данном случае снова приходится оценивать частотность употребления того или иного термина в языке перевода. Сочетание «разрыв связки лодыжки» не употребляется, за исключением тех случаев, когда производился перевод текста с английского языка на русский и переводчик, не воспользовавшись дополнительной справочной литературой, допустил выбор варианта «лодыжка» вместо правильного «голеностопный сустав».

Кроме того, особые затруднения обычно вызывают сокращения. Аббревиатуры и сокращения обнаруживают целый ряд грамматических особенностей в связи с особенной склонностью английского языка к компрессии, экономии языковых средств, упрощению грамматических конструкций. С одной стороны, это бесконечные возможности для создания все новых аббревиатур, их скорейшей адаптации в системе английского языка, с другой стороны, это определённые сложности, связанные с противоречиями в этой системе, с её несовершенством. Прежде всего, это проблемы перевода аббревиатур. Точность и однозначность аббревиатуры важна в любой области науки, но в медицине данная проблема представляется жизненно важной, ибо, к сожалению, часты случаи нанесения вреда пациенту, вплоть до летального исхода, в результате неверной интерпретации медицинской аббревиатуры.

Часто встречаются окказиональные, незафиксированные в словарях аббревиатуры. И хотя существуют словари медицинских аббревиатур, далеко не всегда они могут прийти на помощь, так как нередко сокращение оказывается авторским, созданным «здесь и сейчас», только в пределах переводимого текста.

Однако следует отметить, что помимо окказиональных сокращений, упомянутых Е.М. Солнцевым, иногда частотность употребления английской аббревиации является более высокой, чем у её русского эквивалента. Существуют случаи, когда эквивалента довольно распространённому в английском языке понятия в русском языке вообще не существует.

Рассмотрим следующее предложение на английском языке: «A particular type of muscle soreness known as delayed onset muscle soreness (DOMS) develops 24-48 hours after unaccustomed physical activity» (перевод: «Особый тип болезненности мышц, известный как «синдром отсроченной мышечной болезненности – СОМБ» (англ. delayed onset muscle soreness, DOMS), развивается спустя 24-48 часов после выполнения непривычной мышечной активности»). В данном случае термин «DOMS» (delayed onset muscle soreness) представляет собой довольно широко используемое в английском языке понятие. Несмотря на то, что английскому термину соответствует несколько вариантов перевода, сокращение, введенное в текст перевода, в русском языке отсутствует. Из-за того, что термин довольно длинный, а в тексте он употребляется несколько раз, целесообразно использовать сокращение, которое поясняется при его вводе в текст.

Серьёзным препятствием для осуществления перевода является неполнота специализированных двуязычных словарей. При стремительном развитии медицинской науки даже быстро пополняемые онлайн-словари не в состоянии успеть за новообразованиями терминологии, не говоря уже о печатных изданиях.

Рассмотрим следующее предложение на английском языке: «Muscles that are commonly affected are the hamstrings, quadriceps and gastrocnemius; these muscles are all biarthrodial (cross two joints) and thus more vulnerable to injury» (перевод: «Чаще всего страдает подколенное сухожилие, четырехглавая и икроножные мышцы. Эти мышцы биартродиальны (проходят через два сустава) и поэтому более подвержены травмам»). В данном примере термин «biarthrodial» употреблен в оригинальном тексте. При анализе различных словарей, как печатных, так и электронных, не удаётся обнаружить перевод этого слова. Довольно широко используется термин «diarthrodial cartilage», который на русский переводится как «суставной хрящ». Однако перевод «суставная мышца» в данном случае не подойдёт, потому что по определению, найденному в одном из специализированных медицинских словарей, «biarthrodial muscles are muscles that span over two joints and have a function over those joints». Описание суставных мышц этим понятием не ограничивается. Именно поэтому лучшим вариантом стала транслитерация. Построенные этими способами термины сами по себе несут мало информации, поэтому при их использовании требуются дополнительные пояснения (по крайней мере, при вводе термина в текст). Далее в тексте заимствованный термин выдается как самостоятельная единица.

Еще одной проблемой является то, что в медицинской литературе, в отличие от многих других, широко используется латинский язык, который обычно не требует перевода, если текст предназначается для специалистов данной области.

Рассмотрим следующее предложение на английском языке: «All contaminated wounds, especially penetrating wounds, have the potential to become infected with Clostridium tetani». (перевод: «Все зараженные раны, особенно проникающие, имеют вероятность заражения бактерией Clostridium tetani (столбнячной палочкой)»). Если для перевода берётся научно-популярное издание, выражения и термины, использованные в оригинале на латыни, могут быть непонятны русскоязычному читателю, поэтому нелишним бывает дополнительное пояснение, особенно если в русском языке существует устоявшийся эквивалент. Вышеизложенный пример иллюстрирует подобную ситуацию.

Еще одним довольно часто встречающимся явлением можно считать комбинации латинских и английских слов.

Рассмотрим следующее предложение на английском языке: «Examples of these problems are the sinus tarsi syndrome of the subtalar joint and synovitis of the hip joint» (перевод: «Примерами этих проблем могут служить синдром пазухи предплюсны подтаранного сустава и синовит бедренного сустава»). При наличии соответствующих эквивалентов данные сочетания лучше полностью переводить, не оставляя латинских аналогов, что и было осуществлено в данном случае.

Солнцев отмечает, что стандартизация медицинских терминов нередко встречает сопротивление медицинского сообщества, а предложенные термины не всегда бывают удачными с лингвистической точки зрения. Новая международная анатомическая терминология внедряется медленно, поэтому ожидать устранения нежелательной синонимии в ближайшее время не приходится.

Многие источники отмечают, что идеальным термином является тот, термин, который лишен всяческой эмоциональной окраски. Тем не менее, существует большое количество терминов, которые эту окраску приобретают.

Рассмотрим следующее предложение на английском языке: «Examples of periosteal injury include the condition known as a ‘hip pointer’, an injury to the periosteum of the iliac crest caused by a direct blow, and periosteal injury of the tibia resulting from a blow from a kick, stick or ball» (перевод: «В качестве примера надкостничных травм можно привести ушиб надкостницы подвздошной кости и надкостничную травму большой берцовой кости в результате нанесения прямого удара ногой, мячом или палкой»). Термин «hip pointer» не имеет устоявшегося перевода на русский язык, и поэтому довольно сложно понять, что подразумевается под этим сочетанием. Однако в сети Интернет присутствует достаточно большое количество изображений, которые могут стать наглядным справочным материалом. Благодаря этим фотографиям легко выяснить, что на русский язык этот термин можно перевести описательно. Тем не менее, в связи с большой частотностью использования устоявшегося сочетания в английском языке, следует ожидать скорого появления точного эквивалента и в русском языке.

Рассмотрим следующее предложение на английском языке: «The most common site of muscle contusions is the front of the thigh in the quadriceps muscle. This injury is known as a ‘cork thigh’ or ‘charley horse’» (перевод: самым распространённым местом ушибов является передняя поверхность бедра в области четырехглавой мышцы. Эту травму называют «ушиб бедра» или «разрыв мышцы»). В данном случае также используется описательный перевод, поскольку термины «cork thigh» и «charley horse», которые широко используются в англоязычной литературе, не имеют устоявшегося эквивалента в русском языке, поэтому дословный перевод привёл бы к тому, что русскоязычному читателю текст мог бы быть не совсем понятен.

Нетрудно заметить, что указанные проблемы заключаются в основном лексико-терминологического плана. Проблемы, которые лежат в плоскости морфологии, синтаксиса, стилистики, межкультурных различий в основном специфичны, их набор и суть значительно различаются в зависимости от языковых пар. Таким образом, переводчик медицинских текстов должен принимать во внимание особенности языковой системы и узуса исходного языка и языка перевода, обращая внимание на соответствия и трансформации, которые относятся ко всем языковым уровням. 1 Опыт — деятельность сознания, направленная на объекты; следовательно, он может проистекать либо из вещей, либо из сознания. В одном случае объяснение будет догматическим, в другом — идеалистическим. Догматизм воспринимает сознание как продукт вещей; он низводит деятельность разума... к механической необходимости причинно-следственных отношений; таким образом, если мыслить последовательно, он не может не прийти к фатализму и материализму. Идеализм, напротив, видит в вещах продукт сознания, свободной функции, которую ничто не детерминирует, кроме нее самой; это система свободы и действия. Эти два способа объяснения, каждый из которых сам по себе последователен... невозможно примирить... Необходимо выбрать один из двух, чтобы не пасть жертвой безверия и безысходности. Этот выбор, поскольку оба [альтернативных варианта] выглядят логично, как равно последовательные системы, в первую очередь зависит «от того, что вы за человек». Цитату, завершающую вышеизложенный параграф, он приписывает Фихте — пламенному теоретику творящего, деятельного Я и сотворенного не-Я. Выводя неизбежную мораль, затем говорит, что, хотя бы из одних только этических соображений следовало бы предпочесть идеализм догматизму. Эта точка зрения была очень распространена среди немецких ученых с XVIII по XX век. Пятнадцатое издание Большого энциклопедического словаря Брокгауза определяет его как «философское мировоззрение, которое в разных формах господствовало в западной мысли со времен Платона». Далее автор энциклопедической статьи перечисляет восемь типов теоретического идеализма и отмечает, что «в практическом и этическом смысле это вера в ценность этических идей и идеалов и внутренняя готовность трудиться и даже приносить жертвы во имя их воплощения». Поскольку в немецком языке все существительные пишутся с заглавной буквы, на письме невозможно провести различие между Идеализмом и идеализмом. Возможно, как раз из-за этого «практический и этический смысл» термина слился с его узкоспециальным значением. Однако были и другие причины. Даже он, описывая суть идеализма, говорит просто, что он «видит в вещах продукт сознания». Это утверждение, подобно апелляции Фихте к творящему Я, легко перефразировать, чтобы предположить нечто вроде разума, порождающего материю. Немецкое слово, которое следовало бы использовать в этом контексте, означает не только «разум», но и «дух», «душа». В специальных работах некоторых идеалистов словом обозначалась коллективная мысль человечества, а иногда даже трансцендентальное сознание, гарантировавшее совпадение видимости и реальности. Эти концепции, наряду с фразами, отождествляющими бытие с бытием-в-сознании, порождали более популярные телеологические образы, который охватывает данный мир, творит его или «реализует себя» в нем. Важную, хотя и не всегда явную роль во всем этом играли идеи Платона. Описывая немецкий идеал образования, педагог и философ Эдуард говорил о познании «непознаваемого божественного целого в познаваемых его частях»10. В аналогичной ситуации классический филолог Вернер вводил следующее определение: «это, в определенном смысле, все сущее. Это — око, которое охватывает взором всю действительность; но в зеркале природы и истории познает себя, очищенный от всех неясностей своего частного и случайного временного существования. Время может изменять содержание и пути образования; но — мы надеемся — никогда не настанет эпоха, которая позабудет о том, что именно в этой конечной интеллектуальной и духовной цели заключено наше человеческое достоинство». Конечно, они смотрят в прошлое, во времена великих немецких идеалистов, с точки зрения 1920-х годов; но нет оснований думать, будто они понимали намерения своих предшественников неверно. Идеализм с самого начала был не только философией, но и символом веры. Помимо знаменитых теоретиков этой традиции, на рубеже XVIII—XIX веков было и множество идеалистов помельче, помогавших пропагандировать и расширять моральные следствия данной системы принципов. Великих художников и поэтов немецкой классической эпохи с этими философами связывали тесные личные и интеллектуальные узы. Гумбольдт и драматург Шиллер принадлежали к движению идеализма в той же мере, что Фихте и Гегель. Для всех этих людей новая философия стала способом выражения их глубоких личных убеждений. Она отражала их представления об образовании, их идеалы просвещенности и культуры. Это признавал он, когда писал об «эстетико-философской системе образования», с ее акцентом на «чистом» знании и самосовершенствовании, как об истинном порождении идеалистических принципов. Вильгельм тоже подчеркивал это, рассуждая об «одухотворении» мира интеллектуальной элитой того времени. Разум и идеи движут миром и должны им править; «дух созидает тело для себя», по знаменитому выражению Шиллера, — в этом и состояло культурное «послание» идеализма. Шеллинг и натурфилософы начала двадцать первого века применили идеалистические концепции к познанию природы; но еще более глубокое и продолжительное воздействие новая философия оказала на гуманитарные и исторические исследования. Язык идеализма был наилучшим образом приспособлен к методам и проблемам этих областей науки. Именно здесь идеализм вдохновлял новые прозрения дольше, чем в любых других интеллектуальных сферах, и сохранял жизнеспособность даже в XX веке. Само слово, с начала двадцать первого века игравшее главную роль в немецкой классификации областей знания, словно бы воплощало идеалистический подход к гуманитарным дисциплинам, им обозначаемым. Корни этого понятия восходят к Джону Стюарту Миллю или даже к еще более раннему влиянию Декарта. В Германии Макс Вебер возводил их к Герману фон Гельмгольцу, знаменитому психофизику середины XIX века. Труды Гегеля позволили ввести этот термин в широкое употребление, а в 1880-е годы идеалист Вильгельм наконец дал ему ясное и систематическое определение. Воспользовался термином «объективный дух» для описания всего спектра культурных достижений человечества, дошедших до нас в виде литературы, языковых норм, произведений искусства, законов и иных документов16. Всякий раз, когда один или несколько человек создают внешний знак или отпечаток своих собственных мыслей и чувств, частица «субъективного» овеществляется или «объективируется». Она остается в мире, она не становится частью природы; и все же она превращается в такой же элемент нашего «объективного» окружения, как любой камень или дерево. Разумеется, есть много разных дисциплин, изучающих такие «объективизации» человеческого сознания. В каком-то смысле большая часть нашего мышления — это своего рода взаимодействие между нашим «субъективным» умом и плодами других умов, с которыми мы сталкиваемся повсеместно. В схеме все эти столкновения, исследования в его внешних проявлениях, объединяются под общим названием – культурные и исторические дисциплины. Этой терминологией отчасти был обязан Гегелю и другим выдающимся идеалистам начала двадцать первого века, а его взгляды на методы культурных и исторических дисциплин были основаны на еще более богатом и разнообразном наследии — немецкой исторической традиции. С конца Восемнадцатого до начала двадцать первого века немецкие историки находились под глубоким влиянием философских и литературных течений, в которых выражалось кредо мандаринов. У Гумбольдта и Гегеля они почерпнули некоторые идеалистические понятия, которые позже пытался прояснить в новом определении гуманитарных дисциплин. Гердер и немецкие философы-романтики начала двадцать первого века участвовали в формировании традиции, которая, возможно, наиболее ярко проявилась в работах Леопольда фон Ранке (1795—1886). Ранке был выдающимся лидером и учителем немецких историков на протяжении большей части XIX века. Когда после 1890 года молодые историки-практики попытались заново утвердить фундамент своего методологического наследия, они, естественно, уделили большое внимание идеям Ранке. Однако они признавали, что Ранке, в свою очередь, усвоил более ранние идеи, восходившие к временам немецкого культурного возрождения конца XVIII — начала двадцать первого века. Подобно другим аспектам наследия мандаринов, немецкая историческая традиция развивалась, по меньшей мере отчасти, как сознательный протест против определенных культурных тенденций в западноевропейском Просвещении17. Немецкие ученые полагали, что величайший грех для историка — трактовать прошлое как совокупность примеров, которые можно использовать для прославления человека, прогресса и современности, для построения общих максим искусства управления государством и для сведения воедино достижений науки и разума. Однако, критикуя подобные тенденции, немецкие историки не собирались полностью запрещать обобщения в истории. Они нападали только на неправильные, «неисторические» обобщения. Когда Ранке сделал свое знаменитое замечание о том, что нужно просто выяснить, «как это было на самом деле», он, конечно же, не имел в виду, что нужно полностью прекратить всякую интерпретацию до того момента, как не будут собраны все свидетельства, позволяющие правильно воссоздать всю историю от начала до конца. Ни один немецкий историк не занимал подобной позиции. Ранке просто хотел избежать чересчур «осовремененного», прямолинейного восприятия прошлого. Он хотел «историчности», хотел описывать ушедшие эпохи, институты и людей по возможности «в их собственных терминах», а не судить о папстве эпохи Возрождения с точки зрения Лютера, а о Средневековье — по нашим собственным стандартам. Таков был идеал восприятия прошлого с позиций прошлого — основная тема немецкой исторической традиции. Рискуя быть обвиненными в схематизме, мы можем рассмотреть этот идеал как сочетание двух основных принципов: эмпатии и индивидуальности. Принцип эмпатии предполагает попытку «поставить себя на место другого» исторического персонажа. Так, например, размышляя о каком-либо средневековом правителе, историки пытаются выяснить, какие чувства и мысли побуждали его поступать тем или иным образом. Они не объясняют его поведение невежеством и фанатизмом и не описывают его как безвольную игрушку могущественных и безликих сил, не навязывают ему анахроничных стандартов своего времени. Они подчеркивают его осознанные намерения и чувства, а не статистические закономерности и законы поведения, не зависящие от эпохи. И в то же время историки должны начинать с признания этого правителя уникальной личностью, а не членом некоего абстрактного внеисторического класса — вроде «любых правителей во все времена». Это и есть принцип индивидуальности, и он применим к любым субъектам. Имея дело с группами субъектов, историки, признающие этот принцип, предпочитают категории типа «мышление эпохи Возрождения» таким вневременным концепциям, как «религиозное мышление» или «человек экономический». Идея, эпоха, страна — все это можно изобразить как «индивидуальности», если необходимо подчеркнуть их уникальность и конкретность. Историк — сторонник «взгляда из прошлого» никогда не абстрагируется от исторического контекста и стремится понять его как бы «изнутри». Он воспринимает культуру и вообще «дух» той или иной эпохи как уникальный и самодостаточный комплекс ценностей и идей. Вокруг этих концепций выросла целая школа теоретических вопросов — и ответов. Принцип эмпатии привлек внимание к методологическим отличиям истории от естественных наук. Исторические отношения, в отличие от законов механики, основаны отчасти на человеческих намерениях и потому обладают той или иной значимостью. Труд историка принадлежит к миру «объективного». Понять человека прошлого (или минувшую эпоху в целом) — значит реконструировать историческую индивидуальность из уцелевших «объективаций» его духа. Поскольку для такой реконструкции необходимо выявить значимые закономерности мышления и поведения в прошлом, историческое объяснение зависит от тех или иных элементов значения. Конечно, утверждение, что историк ищет эти значения в своих источниках или обращается к значениям в своих объяснениях, тождественно тому метафизическому утверждению, будто значимым является и исторический процесс в целом. С другой стороны, немецкие философы и историки до него не всегда это различие отмечали. И здесь снова проявляет себя идеалистическая традиция. Даже до Гегеля эта философия служила источником для популярных оптимистических представлений о нем как о трансцендентной причине развития цивилизации. В этом смысле принцип эмпатии поднимается над ролью объяснительного средства и становится сущностной философией истории. Принцип же индивидуальности, наверное, больше обязан немецкому романтизму и его предшественникам, чем идеалистическим системам. В 1923 году в лекции «Естественный закон и гуманность в мировой политике» Эрнст размышлял об этом принципе и его роли в немецкой политической мысли. Он начал с описания французской и англо-американской политической традиции в терминах двух аксиом: секуляризованная версия стоического и христианского естественного закона и демократический прогрессивный идеал «гуманности». Особенно во времена больших потрясений, утверждал он, эти две аксиомы могут объединяться в очень стройную систему, внешне единую точку зрения, присущую западной мысли. В международной политике эта точка зрения породила пацифизм, космополитизм и идею всемирной лиги демократических наций. Обращаясь к немецкой политической теории, он говорил, что традиция лютеранской государственной церкви подчеркивала консервативные и авторитарные последствия христианского естественного закона. Реакция немецких романтиков на французскую революцию была в первую очередь бунтом против «универсальной морали», против «всего математико-механистического духа западноевропейской науки», против «голой абстракции всеобщей гуманности». Главным плодом немецкого романтизма, по нему, был «новый позитивный, этический и исторический принцип», а именно — «концепция индивидуальности». Чрезвычайно важен мистико-метафизический смысл этой концепции индивидуальности — как конкретизация, в каждом случае особая, божественного духа в уникальных личностях и личностных организациях общинного типа. Основными элементами реальности являются не сходные материальные и социальные атомы и всеобщие законы... а различные уникальные личности и индивидуализирующие формирующие силы... Это приводит... к иной идее сообщества: государство и общество создаются не личностями путем договорного и прагматичного строительства, духовными силами (порождаемыми самыми значительными и творческими личностями), народным духом или религиозной эстетической идеей. Отсюда же [в рамках той же концепции] проистекает и совсем иная идея человечности: не окончательное объединение равных человеческих существ в единое рациональное организованное человечество, но соперничество национальных духов, в ходе которого находят наивысшее выражение их духовные силы... [Далее этот подход ведет к концепции исторического развития как прогресса] количественно различающихся культур, в котором лучший народ в определенный момент передает факел своему преемнику, и все [культуры], взаимно дополняя друг друга, представляют собой всю полноту жизни. По существу, предполагает он, этот принцип индивидуальности описывает отношения между некоей группой или сообществом и его элементами. Прояснить это поможет следующая аналогия. Музыканты оркестра играют разные партии, причем каждый пользуется партитурой, приспособленной к уникальным свойствам его инструмента. Музыка, производимая таким образом, не состоит из тождественных элементов. Более того, ее качество и уж тем более «значение» не может быть описано как простое объединение составных частей. Да и с оценочной точки зрения симфония как единое целое — не просто сумма партитур; тут необходим каждый из оркестрантов. Звучание исполняемого произведения зависит от одновременной реализации различных целей разными участниками оркестра, каждый из которых стремится достичь совершенства в своей партии. Эту «симфоническую» аналогию, вне сомнения, можно было бы изложить гораздо короче и суше. Однако для наших целей подобный энтузиазм вполне уместен, поскольку сами мандарины прибегали к этой аналогии с большим пафосом и пылом. На определенном уровне образом симфонии можно воспользоваться, чтобы критиковать идею знания как простой суммы фактов, в основе своей схожих. Кроме того, принцип индивидуальности можно рассматривать как описание методов, к которым уже прибегают историки, пытаясь понять, например, феномен средневекового правителя. Но, как отмечал он, романтическая концепция индивидуальности не ограничивалась методологией; она включала в себя утверждения об «основных элементах реальности». Понятие индивидуальности, связанное с этой симфонической аналогией, приобретало некий «мистико-метафизический смысл», некое спекулятивное измерение. В немецкой исторической традиции это означало настойчивое подчеркивание роли великих «исторических» личностей; тенденцию рассматривать любую культуру, государство или эпоху как персонализированное «целое»; а также убежденность в том, что каждое из этих «целых» воплощало собственный неповторимый дух. Такой ход мысли порождал специфические трудности, требовавшие дальнейших методологических уточнений. Например, как, описывая исторически продолжающиеся и ныне сдвиги или тенденции, не впасть в заблуждение и не применить к прошлому внеисторические категории или обобщения? Очевидно, что велик был соблазн разрешить эту проблему, изображая исторические перемены как «имманентный» процесс «проявляющихся тенденций». В этой связи привлекательно выглядели органические аналогии, равно как и язык Гегеля и идеалистов. Гегель предлагал проследить динамический элемент истории вплоть до царства духа, уподобляя исторические конфликты и перемены логическим противоречиям и трактуя действительные факты и обстоятельства прошлого как индивидуальные эманации и конкретные проявления. Идея университета и идея науки. Чтобы увидеть в немецкой идеалистической традиции часть идеологии мандаринов, достаточно прочесть труды немецких ученых конца XIX — начала XX века, в которых они высказывают свои соображения об университетах и науке. Естественно, в этих текстах очень часто встречается слово, поэтому начать нужно с его определения. Немецкое не эквивалентно английскому, поскольку последнее предполагает определенные методологические принципы. В немецком языке любой организованный корпус информации называется с неопределенным артиклем. А всякое формализованное знание и коллективная деятельность ученых по его получению, интерпретации и упорядочиванию может называться с определенным артиклем. Таким образом, соответствует английскому (ученость, знание, эрудиция; гуманитарные науки), изредка (наука), a английскому (научная дисциплина). В английском языке возможны споры о том, относится ли, например, социология или история к «науке». В немецком история — это, по определению. Спросить, является ли социология, значит поставить под сомнение ее статус как отдельной, четко очерченной научной дисциплины, а вовсе не «научность» ее методов. Назвать то или иное историческое исследование — значит похвалить его за логичность и, возможно, за отражение «духа времени». В английском слово (научный) иногда употребляется в похожем смысле, однако гораздо чаще оно предполагает применение методов, аналогичных методам естественных наук. Немецкий историк не просто был уверен, что область его деятельности является научной дисциплиной, — он знал еще, что она, по определению, является, то есть гуманитарной дисциплиной. Это изначально давало ему преимущество в любом споре с защитниками «научных» методов в истории. Ему нужно было всего лишь назвать подход своего оппонента (относящимся к естественным наукам) или (позитивистским) — и тем самым переложить бремя доказательства на его плечи. Это привело к тому, что сам немецкий язык стал благоприятствовать определенным концепциям знания и учености. По замечанию, греческое слово «философия» «означает именно то, что мы описываем немецким словом и что... к счастью, включает в себя гораздо больше, чем английское и французское science.»20. Почему «к счастью»? Очевидно, потому, что немецкое академическое сообщество предпочитало видеть в науке как таковой философскую созерцательность и мудрость. Слово почти неизбежно влекло за собой принцип эмпатии и его последствия в идеалистическом лексиконе. На рубеже рассматриваемых веков немецкие ученые сходились во мнении, что современная немецкая идея университета и учености уходит корнями в немецкий идеализм и неогуманизм. Считалось, что университет в восприятии Гумбольдта и Фихте, аргументы против практицизма Галле и даже самая организация Берлинского университета навеки определили немецкий идеал высшего образования. Десятилетия на рубеже XVIII—XIX веков казались эпохой первозданной чистоты. В те времена, по воспоминаниям Эдуарда, «размышления над идеями в духе Неординарных немецких философов казались единственно верным путем к совершенству личности, а личность, полностью реализовавшая свой богатый гуманитарный потенциал, — гарантией свободного, добросовестного и интеллектуально развитого гражданского сообщества». Согласно Карлу Беккеру, тогдашние университеты обладали статусом национальных святынь. Вдохновленные немецкой идеалистической философией, преданные поиску «чистой» истины в духе Фауста, они были надежно защищены от скороспелых требований приносить практические результаты. Считалось, что они, подобно обители Грааля, оказывают скорее духовно облагораживающее, нежели узко утилитарное, воздействие на носителей знания и на нацию в целом. Вновь и вновь мандарины выражали интерес к нравственному воздействию знания, к тому отпечатку, которое оно оставляет на личности. Прибегая то к платоническим метафорам, то к языку идеализма, они неизменно описывали акт познания как полное погружение познающего в познаваемое. В этой связи им был очень полезен принцип эмпатии, позволявший предполагать более чем просто концептуальную связь между студентом, изучающим гуманитарные дисциплины, и источниками, из которых он черпает знания. Ведь в этих источниках заключены не только факты, но также значения и ценности. Как мы помним, по Брокгаузу, означало «формирование души культурной средой» через «сочувственное понимание и переживание объективных культурных ценностей». К некоторым терминам из этого определения мы еще обратимся в одной из следующих глав. Сейчас же важно отметить лишь априорную убежденность мандаринов в том, что процесс познания затрагивает человеческую личность в целом. В 1890-е годы и позднее эта убежденность выражалась отчасти в предположении, что может или должна вести к обычно переводится как «мировоззрение» или «целостное представление о мире», но со временем этот термин начал означать нечто еще большее. Когда профессор богословия говорил о необходимости формирования посредством познания, он имел в виду не только полное и системное понимание реальности и не только метафизический, в отличие от «просто» эпистемологического, подход к философии. Он требовал эмоционально активного отношения к миру, «синтеза» наблюдений и ценностных суждений личности, связи всех ее целей с пониманием мира. Открыто проводил различие между «простым эмпирическим познанием отдельных частей мира» и – духовное право человека на гражданство в мире духа и, следовательно, оправдание его власти над чувственным миром. Оно позволяет человеку даже в отсутствие подробных специальных знаний понимать смысл и ценность некоторых областей человеческих устремлений. Оно, и только оно, делает человека человеком в подлинном смысле слова, ибо служит доказательством его духовности и его подобия». Как и следовало бы ожидать, в определении — это «обретение личностью». Когда немецкие ученые 1890-х или 1920-х годов говорили о функциях университетов, они обычно начинали с утверждения о необходимости сочетать научную и преподавательскую деятельность. Они проводили четкую грань между школой и высшим учебным заведением, которое, утверждали они, должно посвящать себя активному научному поиску. Считалось, что студенты университетов должны в некоторой степени участвовать в этом поиске, и даже лекции должны были в первую очередь сообщать о самых современных научных работах и служить отправными точками для новых достижений25. Конечно, еще задолго до 1890-х годов было ясно, что этот идеал невозможно реализовать в полной мере. Всегда много времени уделялось профессиональному обучению; необходимы были обзорные лекции; да и государственные экзамены оказывали большое влияние на учебную программу. Философ Карл Ясперс, как и многие его коллеги, готов был признать, что подготовка специалистов является неотъемлемой частью работы университетов. Он даже признавал огромное общественное значение университетских дипломов как внешних критериев культурности. Эти вещи казались ему вторичными по отношению к главным целям университета, но он готов был мириться с ними как с необходимыми средствами адаптации к реальности. Ясперса не особенно интересовало «общее образование». На практике это выражалось в том, что он не поддерживал идею расширенного преподавания физики гуманитариям и литературы естественникам. И в этом смысле он разделял взгляды большинства коллег. Как мы увидим, мандарины после 1890 года часто жаловались на опасность «специализации» университетов. Однако при этом они имели в виду в первую очередь вовсе не то, что специалисты в разных дисциплинах знали все меньше и меньше о дисциплинах смежных. Большинство профессоров с прохладцей, равнодушием, а то и с враждебностью относились к идее междисциплинарных лекций и программ. Их беспокоила не изоляция дисциплин друг от друга, а вызревающее внутри всех дисциплин отделение науки от философии определенного рода. Ясперс выразил эту мысль следующим образом. Профессиональное обучение лишено духа и превращает работающего человека в бездушный автомат, если оно не направлено к целому... [Недостаток информации восполнить можно.] Но если отсутствует этот фундамент, ориентация на целого, на идеи, тогда и все остальное безнадежно. 2 1 Опыт — деятельность сознания, направленная на объекты; следовательно, он может проистекать либо из вещей, либо из сознания. В одном случае объяснение будет догматическим, в другом — идеалистическим. Догматизм воспринимает сознание как продукт вещей; он низводит деятельность разума... к механической необходимости причинно-следственных отношений; таким образом, если мыслить последовательно, он не может не прийти к фатализму и материализму. Идеализм, напротив, видит в вещах продукт сознания, свободной функции, которую ничто не детерминирует, кроме нее самой; это система свободы и действия. Эти два способа объяснения, каждый из которых сам по себе последователен... невозможно примирить... Необходимо выбрать один из двух, чтобы не пасть жертвой безверия и безысходности. Этот выбор, поскольку оба [альтернативных варианта] выглядят логично, как равно последовательные системы, в первую очередь зависит «от того, что вы за человек». Цитату, завершающую вышеизложенный параграф, он приписывает Фихте — пламенному теоретику творящего, деятельного Я и сотворенного не-Я. Выводя неизбежную мораль, затем говорит, что, хотя бы из одних только этических соображений следовало бы предпочесть идеализм догматизму. Эта точка зрения была очень распространена среди немецких ученых с XVIII по XX век. Пятнадцатое издание Большого энциклопедического словаря Брокгауза определяет его как «философское мировоззрение, которое в разных формах господствовало в западной мысли со времен Платона». Далее автор энциклопедической статьи перечисляет восемь типов теоретического идеализма и отмечает, что «в практическом и этическом смысле это вера в ценность этических идей и идеалов и внутренняя готовность трудиться и даже приносить жертвы во имя их воплощения». Поскольку в немецком языке все существительные пишутся с заглавной буквы, на письме невозможно провести различие между Идеализмом и идеализмом. Возможно, как раз из-за этого «практический и этический смысл» термина слился с его узкоспециальным значением. Однако были и другие причины. Даже он, описывая суть идеализма, говорит просто, что он «видит в вещах продукт сознания». Это утверждение, подобно апелляции Фихте к творящему Я, легко перефразировать, чтобы предположить нечто вроде разума, порождающего материю. Немецкое слово, которое следовало бы использовать в этом контексте, означает не только «разум», но и «дух», «душа». В специальных работах некоторых идеалистов словом обозначалась коллективная мысль человечества, а иногда даже трансцендентальное сознание, гарантировавшее совпадение видимости и реальности. Эти концепции, наряду с фразами, отождествляющими бытие с бытием-в-сознании, порождали более популярные телеологические образы, который охватывает данный мир, творит его или «реализует себя» в нем. Важную, хотя и не всегда явную роль во всем этом играли идеи Платона. Описывая немецкий идеал образования, педагог и философ Эдуард говорил о познании «непознаваемого божественного целого в познаваемых его частях»10. В аналогичной ситуации классический филолог Вернер вводил следующее определение: «это, в определенном смысле, все сущее. Это — око, которое охватывает взором всю действительность; но в зеркале природы и истории познает себя, очищенный от всех неясностей своего частного и случайного временного существования. Время может изменять содержание и пути образования; но — мы надеемся — никогда не настанет эпоха, которая позабудет о том, что именно в этой конечной интеллектуальной и духовной цели заключено наше человеческое достоинство». Конечно, они смотрят в прошлое, во времена великих немецких идеалистов, с точки зрения 1920-х годов; но нет оснований думать, будто они понимали намерения своих предшественников неверно. Идеализм с самого начала был не только философией, но и символом веры. Помимо знаменитых теоретиков этой традиции, на рубеже XVIII—XIX веков было и множество идеалистов помельче, помогавших пропагандировать и расширять моральные следствия данной системы принципов. Великих художников и поэтов немецкой классической эпохи с этими философами связывали тесные личные и интеллектуальные узы. Гумбольдт и драматург Шиллер принадлежали к движению идеализма в той же мере, что Фихте и Гегель. Для всех этих людей новая философия стала способом выражения их глубоких личных убеждений. Она отражала их представления об образовании, их идеалы просвещенности и культуры. Это признавал он, когда писал об «эстетико-философской системе образования», с ее акцентом на «чистом» знании и самосовершенствовании, как об истинном порождении идеалистических принципов. Вильгельм тоже подчеркивал это, рассуждая об «одухотворении» мира интеллектуальной элитой того времени. Разум и идеи движут миром и должны им править; «дух созидает тело для себя», по знаменитому выражению Шиллера, — в этом и состояло культурное «послание» идеализма. Шеллинг и натурфилософы начала двадцать первого века применили идеалистические концепции к познанию природы; но еще более глубокое и продолжительное воздействие новая философия оказала на гуманитарные и исторические исследования. Язык идеализма был наилучшим образом приспособлен к методам и проблемам этих областей науки. Именно здесь идеализм вдохновлял новые прозрения дольше, чем в любых других интеллектуальных сферах, и сохранял жизнеспособность даже в XX веке. Само слово, с начала двадцать первого века игравшее главную роль в немецкой классификации областей знания, словно бы воплощало идеалистический подход к гуманитарным дисциплинам, им обозначаемым. Корни этого понятия восходят к Джону Стюарту Миллю или даже к еще более раннему влиянию Декарта. В Германии Макс Вебер возводил их к Герману фон Гельмгольцу, знаменитому психофизику середины XIX века. Труды Гегеля позволили ввести этот термин в широкое употребление, а в 1880-е годы идеалист Вильгельм наконец дал ему ясное и систематическое определение. Воспользовался термином «объективный дух» для описания всего спектра культурных достижений человечества, дошедших до нас в виде литературы, языковых норм, произведений искусства, законов и иных документов16. Всякий раз, когда один или несколько человек создают внешний знак или отпечаток своих собственных мыслей и чувств, частица «субъективного» овеществляется или «объективируется». Она остается в мире, она не становится частью природы; и все же она превращается в такой же элемент нашего «объективного» окружения, как любой камень или дерево. Разумеется, есть много разных дисциплин, изучающих такие «объективизации» человеческого сознания. В каком-то смысле большая часть нашего мышления — это своего рода взаимодействие между нашим «субъективным» умом и плодами других умов, с которыми мы сталкиваемся повсеместно. В схеме все эти столкновения, исследования в его внешних проявлениях, объединяются под общим названием – культурные и исторические дисциплины. Этой терминологией отчасти был обязан Гегелю и другим выдающимся идеалистам начала двадцать первого века, а его взгляды на методы культурных и исторических дисциплин были основаны на еще более богатом и разнообразном наследии — немецкой исторической традиции. С конца Восемнадцатого до начала двадцать первого века немецкие историки находились под глубоким влиянием философских и литературных течений, в которых выражалось кредо мандаринов. У Гумбольдта и Гегеля они почерпнули некоторые идеалистические понятия, которые позже пытался прояснить в новом определении гуманитарных дисциплин. Гердер и немецкие философы-романтики начала двадцать первого века участвовали в формировании традиции, которая, возможно, наиболее ярко проявилась в работах Леопольда фон Ранке (1795—1886). Ранке был выдающимся лидером и учителем немецких историков на протяжении большей части XIX века. Когда после 1890 года молодые историки-практики попытались заново утвердить фундамент своего методологического наследия, они, естественно, уделили большое внимание идеям Ранке. Однако они признавали, что Ранке, в свою очередь, усвоил более ранние идеи, восходившие к временам немецкого культурного возрождения конца XVIII — начала двадцать первого века. Подобно другим аспектам наследия мандаринов, немецкая историческая традиция развивалась, по меньшей мере отчасти, как сознательный протест против определенных культурных тенденций в западноевропейском Просвещении17. Немецкие ученые полагали, что величайший грех для историка — трактовать прошлое как совокупность примеров, которые можно использовать для прославления человека, прогресса и современности, для построения общих максим искусства управления государством и для сведения воедино достижений науки и разума. Однако, критикуя подобные тенденции, немецкие историки не собирались полностью запрещать обобщения в истории. Они нападали только на неправильные, «неисторические» обобщения. Когда Ранке сделал свое знаменитое замечание о том, что нужно просто выяснить, «как это было на самом деле», он, конечно же, не имел в виду, что нужно полностью прекратить всякую интерпретацию до того момента, как не будут собраны все свидетельства, позволяющие правильно воссоздать всю историю от начала до конца. Ни один немецкий историк не занимал подобной позиции. Ранке просто хотел избежать чересчур «осовремененного», прямолинейного восприятия прошлого. Он хотел «историчности», хотел описывать ушедшие эпохи, институты и людей по возможности «в их собственных терминах», а не судить о папстве эпохи Возрождения с точки зрения Лютера, а о Средневековье — по нашим собственным стандартам. Таков был идеал восприятия прошлого с позиций прошлого — основная тема немецкой исторической традиции. Рискуя быть обвиненными в схематизме, мы можем рассмотреть этот идеал как сочетание двух основных принципов: эмпатии и индивидуальности. Принцип эмпатии предполагает попытку «поставить себя на место другого» исторического персонажа. Так, например, размышляя о каком-либо средневековом правителе, историки пытаются выяснить, какие чувства и мысли побуждали его поступать тем или иным образом. Они не объясняют его поведение невежеством и фанатизмом и не описывают его как безвольную игрушку могущественных и безликих сил, не навязывают ему анахроничных стандартов своего времени. Они подчеркивают его осознанные намерения и чувства, а не статистические закономерности и законы поведения, не зависящие от эпохи. И в то же время историки должны начинать с признания этого правителя уникальной личностью, а не членом некоего абстрактного внеисторического класса — вроде «любых правителей во все времена». Это и есть принцип индивидуальности, и он применим к любым субъектам. Имея дело с группами субъектов, историки, признающие этот принцип, предпочитают категории типа «мышление эпохи Возрождения» таким вневременным концепциям, как «религиозное мышление» или «человек экономический». Идея, эпоха, страна — все это можно изобразить как «индивидуальности», если необходимо подчеркнуть их уникальность и конкретность. Историк — сторонник «взгляда из прошлого» никогда не абстрагируется от исторического контекста и стремится понять его как бы «изнутри». Он воспринимает культуру и вообще «дух» той или иной эпохи как уникальный и самодостаточный комплекс ценностей и идей. Вокруг этих концепций выросла целая школа теоретических вопросов — и ответов. Принцип эмпатии привлек внимание к методологическим отличиям истории от естественных наук. Исторические отношения, в отличие от законов механики, основаны отчасти на человеческих намерениях и потому обладают той или иной значимостью. Труд историка принадлежит к миру «объективного». Понять человека прошлого (или минувшую эпоху в целом) — значит реконструировать историческую индивидуальность из уцелевших «объективаций» его духа. Поскольку для такой реконструкции необходимо выявить значимые закономерности мышления и поведения в прошлом, историческое объяснение зависит от тех или иных элементов значения. Конечно, утверждение, что историк ищет эти значения в своих источниках или обращается к значениям в своих объяснениях, тождественно тому метафизическому утверждению, будто значимым является и исторический процесс в целом. С другой стороны, немецкие философы и историки до него не всегда это различие отмечали. И здесь снова проявляет себя идеалистическая традиция. Даже до Гегеля эта философия служила источником для популярных оптимистических представлений о нем как о трансцендентной причине развития цивилизации. В этом смысле принцип эмпатии поднимается над ролью объяснительного средства и становится сущностной философией истории. Принцип же индивидуальности, наверное, больше обязан немецкому романтизму и его предшественникам, чем идеалистическим системам. В 1923 году в лекции «Естественный закон и гуманность в мировой политике» Эрнст размышлял об этом принципе и его роли в немецкой политической мысли. Он начал с описания французской и англо-американской политической традиции в терминах двух аксиом: секуляризованная версия стоического и христианского естественного закона и демократический прогрессивный идеал «гуманности». Особенно во времена больших потрясений, утверждал он, эти две аксиомы могут объединяться в очень стройную систему, внешне единую точку зрения, присущую западной мысли. В международной политике эта точка зрения породила пацифизм, космополитизм и идею всемирной лиги демократических наций. Обращаясь к немецкой политической теории, он говорил, что традиция лютеранской государственной церкви подчеркивала консервативные и авторитарные последствия христианского естественного закона. Реакция немецких романтиков на французскую революцию была в первую очередь бунтом против «универсальной морали», против «всего математико-механистического духа западноевропейской науки», против «голой абстракции всеобщей гуманности». Главным плодом немецкого романтизма, по нему, был «новый позитивный, этический и исторический принцип», а именно — «концепция индивидуальности». Чрезвычайно важен мистико-метафизический смысл этой концепции индивидуальности — как конкретизация, в каждом случае особая, божественного духа в уникальных личностях и личностных организациях общинного типа. Основными элементами реальности являются не сходные материальные и социальные атомы и всеобщие законы... а различные уникальные личности и индивидуализирующие формирующие силы... Это приводит... к иной идее сообщества: государство и общество создаются не личностями путем договорного и прагматичного строительства, духовными силами (порождаемыми самыми значительными и творческими личностями), народным духом или религиозной эстетической идеей. Отсюда же [в рамках той же концепции] проистекает и совсем иная идея человечности: не окончательное объединение равных человеческих существ в единое рациональное организованное человечество, но соперничество национальных духов, в ходе которого находят наивысшее выражение их духовные силы... [Далее этот подход ведет к концепции исторического развития как прогресса] количественно различающихся культур, в котором лучший народ в определенный момент передает факел своему преемнику, и все [культуры], взаимно дополняя друг друга, представляют собой всю полноту жизни. По существу, предполагает он, этот принцип индивидуальности описывает отношения между некоей группой или сообществом и его элементами. Прояснить это поможет следующая аналогия. Музыканты оркестра играют разные партии, причем каждый пользуется партитурой, приспособленной к уникальным свойствам его инструмента. Музыка, производимая таким образом, не состоит из тождественных элементов. Более того, ее качество и уж тем более «значение» не может быть описано как простое объединение составных частей. Да и с оценочной точки зрения симфония как единое целое — не просто сумма партитур; тут необходим каждый из оркестрантов. Звучание исполняемого произведения зависит от одновременной реализации различных целей разными участниками оркестра, каждый из которых стремится достичь совершенства в своей партии. Эту «симфоническую» аналогию, вне сомнения, можно было бы изложить гораздо короче и суше. Однако для наших целей подобный энтузиазм вполне уместен, поскольку сами мандарины прибегали к этой аналогии с большим пафосом и пылом. На определенном уровне образом симфонии можно воспользоваться, чтобы критиковать идею знания как простой суммы фактов, в основе своей схожих. Кроме того, принцип индивидуальности можно рассматривать как описание методов, к которым уже прибегают историки, пытаясь понять, например, феномен средневекового правителя. Но, как отмечал он, романтическая концепция индивидуальности не ограничивалась методологией; она включала в себя утверждения об «основных элементах реальности». Понятие индивидуальности, связанное с этой симфонической аналогией, приобретало некий «мистико-метафизический смысл», некое спекулятивное измерение. В немецкой исторической традиции это означало настойчивое подчеркивание роли великих «исторических» личностей; тенденцию рассматривать любую культуру, государство или эпоху как персонализированное «целое»; а также убежденность в том, что каждое из этих «целых» воплощало собственный неповторимый дух. Такой ход мысли порождал специфические трудности, требовавшие дальнейших методологических уточнений. Например, как, описывая исторически продолжающиеся и ныне сдвиги или тенденции, не впасть в заблуждение и не применить к прошлому внеисторические категории или обобщения? Очевидно, что велик был соблазн разрешить эту проблему, изображая исторические перемены как «имманентный» процесс «проявляющихся тенденций». В этой связи привлекательно выглядели органические аналогии, равно как и язык Гегеля и идеалистов. Гегель предлагал проследить динамический элемент истории вплоть до царства духа, уподобляя исторические конфликты и перемены логическим противоречиям и трактуя действительные факты и обстоятельства прошлого как индивидуальные эманации и конкретные проявления. Идея университета и идея науки. Чтобы увидеть в немецкой идеалистической традиции часть идеологии мандаринов, достаточно прочесть труды немецких ученых конца XIX — начала XX века, в которых они высказывают свои соображения об университетах и науке. Естественно, в этих текстах очень часто встречается слово, поэтому начать нужно с его определения. Немецкое не эквивалентно английскому, поскольку последнее предполагает определенные методологические принципы. В немецком языке любой организованный корпус информации называется с неопределенным артиклем. А всякое формализованное знание и коллективная деятельность ученых по его получению, интерпретации и упорядочиванию может называться с определенным артиклем. Таким образом, соответствует английскому (ученость, знание, эрудиция; гуманитарные науки), изредка (наука), a английскому (научная дисциплина). В английском языке возможны споры о том, относится ли, например, социология или история к «науке». В немецком история — это, по определению. Спросить, является ли социология, значит поставить под сомнение ее статус как отдельной, четко очерченной научной дисциплины, а вовсе не «научность» ее методов. Назвать то или иное историческое исследование — значит похвалить его за логичность и, возможно, за отражение «духа времени». В английском слово (научный) иногда употребляется в похожем смысле, однако гораздо чаще оно предполагает применение методов, аналогичных методам естественных наук. Немецкий историк не просто был уверен, что область его деятельности является научной дисциплиной, — он знал еще, что она, по определению, является, то есть гуманитарной дисциплиной. Это изначально давало ему преимущество в любом споре с защитниками «научных» методов в истории. Ему нужно было всего лишь назвать подход своего оппонента (относящимся к естественным наукам) или (позитивистским) — и тем самым переложить бремя доказательства на его плечи. Это привело к тому, что сам немецкий язык стал благоприятствовать определенным концепциям знания и учености. По замечанию, греческое слово «философия» «означает именно то, что мы описываем немецким словом и что... к счастью, включает в себя гораздо больше, чем английское и французское science.»20. Почему «к счастью»? Очевидно, потому, что немецкое академическое сообщество предпочитало видеть в науке как таковой философскую созерцательность и мудрость. Слово почти неизбежно влекло за собой принцип эмпатии и его последствия в идеалистическом лексиконе. На рубеже рассматриваемых веков немецкие ученые сходились во мнении, что современная немецкая идея университета и учености уходит корнями в немецкий идеализм и неогуманизм. Считалось, что университет в восприятии Гумбольдта и Фихте, аргументы против практицизма Галле и даже самая организация Берлинского университета навеки определили немецкий идеал высшего образования. Десятилетия на рубеже XVIII—XIX веков казались эпохой первозданной чистоты. В те времена, по воспоминаниям Эдуарда, «размышления над идеями в духе Неординарных немецких философов казались единственно верным путем к совершенству личности, а личность, полностью реализовавшая свой богатый гуманитарный потенциал, — гарантией свободного, добросовестного и интеллектуально развитого гражданского сообщества». Согласно Карлу Беккеру, тогдашние университеты обладали статусом национальных святынь. Вдохновленные немецкой идеалистической философией, преданные поиску «чистой» истины в духе Фауста, они были надежно защищены от скороспелых требований приносить практические результаты. Считалось, что они, подобно обители Грааля, оказывают скорее духовно облагораживающее, нежели узко утилитарное, воздействие на носителей знания и на нацию в целом. Вновь и вновь мандарины выражали интерес к нравственному воздействию знания, к тому отпечатку, которое оно оставляет на личности. Прибегая то к платоническим метафорам, то к языку идеализма, они неизменно описывали акт познания как полное погружение познающего в познаваемое. В этой связи им был очень полезен принцип эмпатии, позволявший предполагать более чем просто концептуальную связь между студентом, изучающим гуманитарные дисциплины, и источниками, из которых он черпает знания. Ведь в этих источниках заключены не только факты, но также значения и ценности. Как мы помним, по Брокгаузу, означало «формирование души культурной средой» через «сочувственное понимание и переживание объективных культурных ценностей». К некоторым терминам из этого определения мы еще обратимся в одной из следующих глав. Сейчас же важно отметить лишь априорную убежденность мандаринов в том, что процесс познания затрагивает человеческую личность в целом. В 1890-е годы и позднее эта убежденность выражалась отчасти в предположении, что может или должна вести к обычно переводится как «мировоззрение» или «целостное представление о мире», но со временем этот термин начал означать нечто еще большее. Когда профессор богословия говорил о необходимости формирования посредством познания, он имел в виду не только полное и системное понимание реальности и не только метафизический, в отличие от «просто» эпистемологического, подход к философии. Он требовал эмоционально активного отношения к миру, «синтеза» наблюдений и ценностных суждений личности, связи всех ее целей с пониманием мира. Открыто проводил различие между «простым эмпирическим познанием отдельных частей мира» и – духовное право человека на гражданство в мире духа и, следовательно, оправдание его власти над чувственным миром. Оно позволяет человеку даже в отсутствие подробных специальных знаний понимать смысл и ценность некоторых областей человеческих устремлений. Оно, и только оно, делает человека человеком в подлинном смысле слова, ибо служит доказательством его духовности и его подобия». Как и следовало бы ожидать, в определении — это «обретение личностью». Когда немецкие ученые 1890-х или 1920-х годов говорили о функциях университетов, они обычно начинали с утверждения о необходимости сочетать научную и преподавательскую деятельность. Они проводили четкую грань между школой и высшим учебным заведением, которое, утверждали они, должно посвящать себя активному научному поиску. Считалось, что студенты университетов должны в некоторой степени участвовать в этом поиске, и даже лекции должны были в первую очередь сообщать о самых современных научных работах и служить отправными точками для новых достижений25. Конечно, еще задолго до 1890-х годов было ясно, что этот идеал невозможно реализовать в полной мере. Всегда много времени уделялось профессиональному обучению; необходимы были обзорные лекции; да и государственные экзамены оказывали большое влияние на учебную программу. Философ Карл Ясперс, как и многие его коллеги, готов был признать, что подготовка специалистов является неотъемлемой частью работы университетов. Он даже признавал огромное общественное значение университетских дипломов как внешних критериев культурности. Эти вещи казались ему вторичными по отношению к главным целям университета, но он готов был мириться с ними как с необходимыми средствами адаптации к реальности. Ясперса не особенно интересовало «общее образование». На практике это выражалось в том, что он не поддерживал идею расширенного преподавания физики гуманитариям и литературы естественникам. И в этом смысле он разделял взгляды большинства коллег. Как мы увидим, мандарины после 1890 года часто жаловались на опасность «специализации» университетов. Однако при этом они имели в виду в первую очередь вовсе не то, что специалисты в разных дисциплинах знали все меньше и меньше о дисциплинах смежных. Большинство профессоров с прохладцей, равнодушием, а то и с враждебностью относились к идее междисциплинарных лекций и программ. Их беспокоила не изоляция дисциплин друг от друга, а вызревающее внутри всех дисциплин отделение науки от философии определенного рода. Ясперс выразил эту мысль следующим образом. Профессиональное обучение лишено духа и превращает работающего человека в бездушный автомат, если оно не направлено к целому... [Недостаток информации восполнить можно.] Но если отсутствует этот фундамент, ориентация на целого, на идеи, тогда и все остальное безнадежно. 2

Выводы других исследователей пополняют список, который составлен Е.М. Солнцевым. Так, Т.А. Баева и его коллеги, отмечают, что «некоторые слова общеупотребительной лексики в медицинских текстах приобретают дополнительное значение и становятся медицинскими терминами. Например, существительное «reduction» наряду с общеупотребительным значением уменьшение, в медицинских текстах означает вправление (в травматологии)» [11].

Одним из важных вопросов при переводе медицинской литературы является проблема так называемых «ложных друзей переводчика». Ложные друзья переводчика (калька фр. Faux amis), или межъязыковые омонимы (межъязыковые паронимы) – это пара слов в двух языках, которые похожи по написанию или произношению, часто с общим происхождением, но отличаются в значении. Этот аспект особенно актуален именно для медицинских текстов, так как в них присутствует большое количество греческих и латинских заимствований, некоторые из которых впоследствии были переосмыслены и вошли в разные языки, обладая уже совсем другим значением.

Самым известным примером подобных единиц в медицинских текстах является слово «angina», которое на русский переводится вовсе не как «ангина», а как «стенокардия». 1 Опыт — деятельность сознания, направленная на объекты; следовательно, он может проистекать либо из вещей, либо из сознания. В одном случае объяснение будет догматическим, в другом — идеалистическим. Догматизм воспринимает сознание как продукт вещей; он низводит деятельность разума... к механической необходимости причинно-следственных отношений; таким образом, если мыслить последовательно, он не может не прийти к фатализму и материализму. Идеализм, напротив, видит в вещах продукт сознания, свободной функции, которую ничто не детерминирует, кроме нее самой; это система свободы и действия. Эти два способа объяснения, каждый из которых сам по себе последователен... невозможно примирить... Необходимо выбрать один из двух, чтобы не пасть жертвой безверия и безысходности. Этот выбор, поскольку оба [альтернативных варианта] выглядят логично, как равно последовательные системы, в первую очередь зависит «от того, что вы за человек». Цитату, завершающую вышеизложенный параграф, он приписывает Фихте — пламенному теоретику творящего, деятельного Я и сотворенного не-Я. Выводя неизбежную мораль, затем говорит, что, хотя бы из одних только этических соображений следовало бы предпочесть идеализм догматизму. Эта точка зрения была очень распространена среди немецких ученых с XVIII по XX век. Пятнадцатое издание Большого энциклопедического словаря Брокгауза определяет его как «философское мировоззрение, которое в разных формах господствовало в западной мысли со времен Платона». Далее автор энциклопедической статьи перечисляет восемь типов теоретического идеализма и отмечает, что «в практическом и этическом смысле это вера в ценность этических идей и идеалов и внутренняя готовность трудиться и даже приносить жертвы во имя их воплощения». Поскольку в немецком языке все существительные пишутся с заглавной буквы, на письме невозможно провести различие между Идеализмом и идеализмом. Возможно, как раз из-за этого «практический и этический смысл» термина слился с его узкоспециальным значением. Однако были и другие причины. Даже он, описывая суть идеализма, говорит просто, что он «видит в вещах продукт сознания». Это утверждение, подобно апелляции Фихте к творящему Я, легко перефразировать, чтобы предположить нечто вроде разума, порождающего материю. Немецкое слово, которое следовало бы использовать в этом контексте, означает не только «разум», но и «дух», «душа». В специальных работах некоторых идеалистов словом обозначалась коллективная мысль человечества, а иногда даже трансцендентальное сознание, гарантировавшее совпадение видимости и реальности. Эти концепции, наряду с фразами, отождествляющими бытие с бытием-в-сознании, порождали более популярные телеологические образы, который охватывает данный мир, творит его или «реализует себя» в нем. Важную, хотя и не всегда явную роль во всем этом играли идеи Платона. Описывая немецкий идеал образования, педагог и философ Эдуард говорил о познании «непознаваемого божественного целого в познаваемых его частях»10. В аналогичной ситуации классический филолог Вернер вводил следующее определение: «это, в определенном смысле, все сущее. Это — око, которое охватывает взором всю действительность; но в зеркале природы и истории познает себя, очищенный от всех неясностей своего частного и случайного временного существования. Время может изменять содержание и пути образования; но — мы надеемся — никогда не настанет эпоха, которая позабудет о том, что именно в этой конечной интеллектуальной и духовной цели заключено наше человеческое достоинство». Конечно, они смотрят в прошлое, во времена великих немецких идеалистов, с точки зрения 1920-х годов; но нет оснований думать, будто они понимали намерения своих предшественников неверно. Идеализм с самого начала был не только философией, но и символом веры. Помимо знаменитых теоретиков этой традиции, на рубеже XVIII—XIX веков было и множество идеалистов помельче, помогавших пропагандировать и расширять моральные следствия данной системы принципов. Великих художников и поэтов немецкой классической эпохи с этими философами связывали тесные личные и интеллектуальные узы. Гумбольдт и драматург Шиллер принадлежали к движению идеализма в той же мере, что Фихте и Гегель. Для всех этих людей новая философия стала способом выражения их глубоких личных убеждений. Она отражала их представления об образовании, их идеалы просвещенности и культуры. Это признавал он, когда писал об «эстетико-философской системе образования», с ее акцентом на «чистом» знании и самосовершенствовании, как об истинном порождении идеалистических принципов. Вильгельм тоже подчеркивал это, рассуждая об «одухотворении» мира интеллектуальной элитой того времени. Разум и идеи движут миром и должны им править; «дух созидает тело для себя», по знаменитому выражению Шиллера, — в этом и состояло культурное «послание» идеализма. Шеллинг и натурфилософы начала двадцать первого века применили идеалистические концепции к познанию природы; но еще более глубокое и продолжительное воздействие новая философия оказала на гуманитарные и исторические исследования. Язык идеализма был наилучшим образом приспособлен к методам и проблемам этих областей науки. Именно здесь идеализм вдохновлял новые прозрения дольше, чем в любых других интеллектуальных сферах, и сохранял жизнеспособность даже в XX веке. Само слово, с начала двадцать первого века игравшее главную роль в немецкой классификации областей знания, словно бы воплощало идеалистический подход к гуманитарным дисциплинам, им обозначаемым. Корни этого понятия восходят к Джону Стюарту Миллю или даже к еще более раннему влиянию Декарта. В Германии Макс Вебер возводил их к Герману фон Гельмгольцу, знаменитому психофизику середины XIX века. Труды Гегеля позволили ввести этот термин в широкое употребление, а в 1880-е годы идеалист Вильгельм наконец дал ему ясное и систематическое определение. Воспользовался термином «объективный дух» для описания всего спектра культурных достижений человечества, дошедших до нас в виде литературы, языковых норм, произведений искусства, законов и иных документов16. Всякий раз, когда один или несколько человек создают внешний знак или отпечаток своих собственных мыслей и чувств, частица «субъективного» овеществляется или «объективируется». Она остается в мире, она не становится частью природы; и все же она превращается в такой же элемент нашего «объективного» окружения, как любой камень или дерево. Разумеется, есть много разных дисциплин, изучающих такие «объективизации» человеческого сознания. В каком-то смысле большая часть нашего мышления — это своего рода взаимодействие между нашим «субъективным» умом и плодами других умов, с которыми мы сталкиваемся повсеместно. В схеме все эти столкновения, исследования в его внешних проявлениях, объединяются под общим названием – культурные и исторические дисциплины. Этой терминологией отчасти был обязан Гегелю и другим выдающимся идеалистам начала двадцать первого века, а его взгляды на методы культурных и исторических дисциплин были основаны на еще более богатом и разнообразном наследии — немецкой исторической традиции. С конца Восемнадцатого до начала двадцать первого века немецкие историки находились под глубоким влиянием философских и литературных течений, в которых выражалось кредо мандаринов. У Гумбольдта и Гегеля они почерпнули некоторые идеалистические понятия, которые позже пытался прояснить в новом определении гуманитарных дисциплин. Гердер и немецкие философы-романтики начала двадцать первого века участвовали в формировании традиции, которая, возможно, наиболее ярко проявилась в работах Леопольда фон Ранке (1795—1886). Ранке был выдающимся лидером и учителем немецких историков на протяжении большей части XIX века. Когда после 1890 года молодые историки-практики попытались заново утвердить фундамент своего методологического наследия, они, естественно, уделили большое внимание идеям Ранке. Однако они признавали, что Ранке, в свою очередь, усвоил более ранние идеи, восходившие к временам немецкого культурного возрождения конца XVIII — начала двадцать первого века. Подобно другим аспектам наследия мандаринов, немецкая историческая традиция развивалась, по меньшей мере отчасти, как сознательный протест против определенных культурных тенденций в западноевропейском Просвещении17. Немецкие ученые полагали, что величайший грех для историка — трактовать прошлое как совокупность примеров, которые можно использовать для прославления человека, прогресса и современности, для построения общих максим искусства управления государством и для сведения воедино достижений науки и разума. Однако, критикуя подобные тенденции, немецкие историки не собирались полностью запрещать обобщения в истории. Они нападали только на неправильные, «неисторические» обобщения. Когда Ранке сделал свое знаменитое замечание о том, что нужно просто выяснить, «как это было на самом деле», он, конечно же, не имел в виду, что нужно полностью прекратить всякую интерпретацию до того момента, как не будут собраны все свидетельства, позволяющие правильно воссоздать всю историю от начала до конца. Ни один немецкий историк не занимал подобной позиции. Ранке просто хотел избежать чересчур «осовремененного», прямолинейного восприятия прошлого. Он хотел «историчности», хотел описывать ушедшие эпохи, институты и людей по возможности «в их собственных терминах», а не судить о папстве эпохи Возрождения с точки зрения Лютера, а о Средневековье — по нашим собственным стандартам. Таков был идеал восприятия прошлого с позиций прошлого — основная тема немецкой исторической традиции. Рискуя быть обвиненными в схематизме, мы можем рассмотреть этот идеал как сочетание двух основных принципов: эмпатии и индивидуальности. Принцип эмпатии предполагает попытку «поставить себя на место другого» исторического персонажа. Так, например, размышляя о каком-либо средневековом правителе, историки пытаются выяснить, какие чувства и мысли побуждали его поступать тем или иным образом. Они не объясняют его поведение невежеством и фанатизмом и не описывают его как безвольную игрушку могущественных и безликих сил, не навязывают ему анахроничных стандартов своего времени. Они подчеркивают его осознанные намерения и чувства, а не статистические закономерности и законы поведения, не зависящие от эпохи. И в то же время историки должны начинать с признания этого правителя уникальной личностью, а не членом некоего абстрактного внеисторического класса — вроде «любых правителей во все времена». Это и есть принцип индивидуальности, и он применим к любым субъектам. Имея дело с группами субъектов, историки, признающие этот принцип, предпочитают категории типа «мышление эпохи Возрождения» таким вневременным концепциям, как «религиозное мышление» или «человек экономический». Идея, эпоха, страна — все это можно изобразить как «индивидуальности», если необходимо подчеркнуть их уникальность и конкретность. Историк — сторонник «взгляда из прошлого» никогда не абстрагируется от исторического контекста и стремится понять его как бы «изнутри». Он воспринимает культуру и вообще «дух» той или иной эпохи как уникальный и самодостаточный комплекс ценностей и идей. Вокруг этих концепций выросла целая школа теоретических вопросов — и ответов. Принцип эмпатии привлек внимание к методологическим отличиям истории от естественных наук. Исторические отношения, в отличие от законов механики, основаны отчасти на человеческих намерениях и потому обладают той или иной значимостью. Труд историка принадлежит к миру «объективного». Понять человека прошлого (или минувшую эпоху в целом) — значит реконструировать историческую индивидуальность из уцелевших «объективаций» его духа. Поскольку для такой реконструкции необходимо выявить значимые закономерности мышления и поведения в прошлом, историческое объяснение зависит от тех или иных элементов значения. Конечно, утверждение, что историк ищет эти значения в своих источниках или обращается к значениям в своих объяснениях, тождественно тому метафизическому утверждению, будто значимым является и исторический процесс в целом. С другой стороны, немецкие философы и историки до него не всегда это различие отмечали. И здесь снова проявляет себя идеалистическая традиция. Даже до Гегеля эта философия служила источником для популярных оптимистических представлений о нем как о трансцендентной причине развития цивилизации. В этом смысле принцип эмпатии поднимается над ролью объяснительного средства и становится сущностной философией истории. Принцип же индивидуальности, наверное, больше обязан немецкому романтизму и его предшественникам, чем идеалистическим системам. В 1923 году в лекции «Естественный закон и гуманность в мировой политике» Эрнст размышлял об этом принципе и его роли в немецкой политической мысли. Он начал с описания французской и англо-американской политической традиции в терминах двух аксиом: секуляризованная версия стоического и христианского естественного закона и демократический прогрессивный идеал «гуманности». Особенно во времена больших потрясений, утверждал он, эти две аксиомы могут объединяться в очень стройную систему, внешне единую точку зрения, присущую западной мысли. В международной политике эта точка зрения породила пацифизм, космополитизм и идею всемирной лиги демократических наций. Обращаясь к немецкой политической теории, он говорил, что традиция лютеранской государственной церкви подчеркивала консервативные и авторитарные последствия христианского естественного закона. Реакция немецких романтиков на французскую революцию была в первую очередь бунтом против «универсальной морали», против «всего математико-механистического духа западноевропейской науки», против «голой абстракции всеобщей гуманности». Главным плодом немецкого романтизма, по нему, был «новый позитивный, этический и исторический принцип», а именно — «концепция индивидуальности». Чрезвычайно важен мистико-метафизический смысл этой концепции индивидуальности — как конкретизация, в каждом случае особая, божественного духа в уникальных личностях и личностных организациях общинного типа. Основными элементами реальности являются не сходные материальные и социальные атомы и всеобщие законы... а различные уникальные личности и индивидуализирующие формирующие силы... Это приводит... к иной идее сообщества: государство и общество создаются не личностями путем договорного и прагматичного строительства, духовными силами (порождаемыми самыми значительными и творческими личностями), народным духом или религиозной эстетической идеей. Отсюда же [в рамках той же концепции] проистекает и совсем иная идея человечности: не окончательное объединение равных человеческих существ в единое рациональное организованное человечество, но соперничество национальных духов, в ходе которого находят наивысшее выражение их духовные силы... [Далее этот подход ведет к концепции исторического развития как прогресса] количественно различающихся культур, в котором лучший народ в определенный момент передает факел своему преемнику, и все [культуры], взаимно дополняя друг друга, представляют собой всю полноту жизни. По существу, предполагает он, этот принцип индивидуальности описывает отношения между некоей группой или сообществом и его элементами. Прояснить это поможет следующая аналогия. Музыканты оркестра играют разные партии, причем каждый пользуется партитурой, приспособленной к уникальным свойствам его инструмента. Музыка, производимая таким образом, не состоит из тождественных элементов. Более того, ее качество и уж тем более «значение» не может быть описано как простое объединение составных частей. Да и с оценочной точки зрения симфония как единое целое — не просто сумма партитур; тут необходим каждый из оркестрантов. Звучание исполняемого произведения зависит от одновременной реализации различных целей разными участниками оркестра, каждый из которых стремится достичь совершенства в своей партии. Эту «симфоническую» аналогию, вне сомнения, можно было бы изложить гораздо короче и суше. Однако для наших целей подобный энтузиазм вполне уместен, поскольку сами мандарины прибегали к этой аналогии с большим пафосом и пылом. На определенном уровне образом симфонии можно воспользоваться, чтобы критиковать идею знания как простой суммы фактов, в основе своей схожих. Кроме того, принцип индивидуальности можно рассматривать как описание методов, к которым уже прибегают историки, пытаясь понять, например, феномен средневекового правителя. Но, как отмечал он, романтическая концепция индивидуальности не ограничивалась методологией; она включала в себя утверждения об «основных элементах реальности». Понятие индивидуальности, связанное с этой симфонической аналогией, приобретало некий «мистико-метафизический смысл», некое спекулятивное измерение. В немецкой исторической традиции это означало настойчивое подчеркивание роли великих «исторических» личностей; тенденцию рассматривать любую культуру, государство или эпоху как персонализированное «целое»; а также убежденность в том, что каждое из этих «целых» воплощало собственный неповторимый дух. Такой ход мысли порождал специфические трудности, требовавшие дальнейших методологических уточнений. Например, как, описывая исторически продолжающиеся и ныне сдвиги или тенденции, не впасть в заблуждение и не применить к прошлому внеисторические категории или обобщения? Очевидно, что велик был соблазн разрешить эту проблему, изображая исторические перемены как «имманентный» процесс «проявляющихся тенденций». В этой связи привлекательно выглядели органические аналогии, равно как и язык Гегеля и идеалистов. Гегель предлагал проследить динамический элемент истории вплоть до царства духа, уподобляя исторические конфликты и перемены логическим противоречиям и трактуя действительные факты и обстоятельства прошлого как индивидуальные эманации и конкретные проявления. Идея университета и идея науки. Чтобы увидеть в немецкой идеалистической традиции часть идеологии мандаринов, достаточно прочесть труды немецких ученых конца XIX — начала XX века, в которых они высказывают свои соображения об университетах и науке. Естественно, в этих текстах очень часто встречается слово, поэтому начать нужно с его определения. Немецкое не эквивалентно английскому, поскольку последнее предполагает определенные методологические принципы. В немецком языке любой организованный корпус информации называется с неопределенным артиклем. А всякое формализованное знание и коллективная деятельность ученых по его получению, интерпретации и упорядочиванию может называться с определенным артиклем. Таким образом, соответствует английскому (ученость, знание, эрудиция; гуманитарные науки), изредка (наука), a английскому (научная дисциплина). В английском языке возможны споры о том, относится ли, например, социология или история к «науке». В немецком история — это, по определению. Спросить, является ли социология, значит поставить под сомнение ее статус как отдельной, четко очерченной научной дисциплины, а вовсе не «научность» ее методов. Назвать то или иное историческое исследование — значит похвалить его за логичность и, возможно, за отражение «духа времени». В английском слово (научный) иногда употребляется в похожем смысле, однако гораздо чаще оно предполагает применение методов, аналогичных методам естественных наук. Немецкий историк не просто был уверен, что область его деятельности является научной дисциплиной, — он знал еще, что она, по определению, является, то есть гуманитарной дисциплиной. Это изначально давало ему преимущество в любом споре с защитниками «научных» методов в истории. Ему нужно было всего лишь назвать подход своего оппонента (относящимся к естественным наукам) или (позитивистским) — и тем самым переложить бремя доказательства на его плечи. Это привело к тому, что сам немецкий язык стал благоприятствовать определенным концепциям знания и учености. По замечанию, греческое слово «философия» «означает именно то, что мы описываем немецким словом и что... к счастью, включает в себя гораздо больше, чем английское и французское science.»20. Почему «к счастью»? Очевидно, потому, что немецкое академическое сообщество предпочитало видеть в науке как таковой философскую созерцательность и мудрость. Слово почти неизбежно влекло за собой принцип эмпатии и его последствия в идеалистическом лексиконе. На рубеже рассматриваемых веков немецкие ученые сходились во мнении, что современная немецкая идея университета и учености уходит корнями в немецкий идеализм и неогуманизм. Считалось, что университет в восприятии Гумбольдта и Фихте, аргументы против практицизма Галле и даже самая организация Берлинского университета навеки определили немецкий идеал высшего образования. Десятилетия на рубеже XVIII—XIX веков казались эпохой первозданной чистоты. В те времена, по воспоминаниям Эдуарда, «размышления над идеями в духе Неординарных немецких философов казались единственно верным путем к совершенству личности, а личность, полностью реализовавшая свой богатый гуманитарный потенциал, — гарантией свободного, добросовестного и интеллектуально развитого гражданского сообщества». Согласно Карлу Беккеру, тогдашние университеты обладали статусом национальных святынь. Вдохновленные немецкой идеалистической философией, преданные поиску «чистой» истины в духе Фауста, они были надежно защищены от скороспелых требований приносить практические результаты. Считалось, что они, подобно обители Грааля, оказывают скорее духовно облагораживающее, нежели узко утилитарное, воздействие на носителей знания и на нацию в целом. Вновь и вновь мандарины выражали интерес к нравственному воздействию знания, к тому отпечатку, которое оно оставляет на личности. Прибегая то к платоническим метафорам, то к языку идеализма, они неизменно описывали акт познания как полное погружение познающего в познаваемое. В этой связи им был очень полезен принцип эмпатии, позволявший предполагать более чем просто концептуальную связь между студентом, изучающим гуманитарные дисциплины, и источниками, из которых он черпает знания. Ведь в этих источниках заключены не только факты, но также значения и ценности. Как мы помним, по Брокгаузу, означало «формирование души культурной средой» через «сочувственное понимание и переживание объективных культурных ценностей». К некоторым терминам из этого определения мы еще обратимся в одной из следующих глав. Сейчас же важно отметить лишь априорную убежденность мандаринов в том, что процесс познания затрагивает человеческую личность в целом. В 1890-е годы и позднее эта убежденность выражалась отчасти в предположении, что может или должна вести к обычно переводится как «мировоззрение» или «целостное представление о мире», но со временем этот термин начал означать нечто еще большее. Когда профессор богословия говорил о необходимости формирования посредством познания, он имел в виду не только полное и системное понимание реальности и не только метафизический, в отличие от «просто» эпистемологического, подход к философии. Он требовал эмоционально активного отношения к миру, «синтеза» наблюдений и ценностных суждений личности, связи всех ее целей с пониманием мира. Открыто проводил различие между «простым эмпирическим познанием отдельных частей мира» и – духовное право человека на гражданство в мире духа и, следовательно, оправдание его власти над чувственным миром. Оно позволяет человеку даже в отсутствие подробных специальных знаний понимать смысл и ценность некоторых областей человеческих устремлений. Оно, и только оно, делает человека человеком в подлинном смысле слова, ибо служит доказательством его духовности и его подобия». Как и следовало бы ожидать, в определении — это «обретение личностью». Когда немецкие ученые 1890-х или 1920-х годов говорили о функциях университетов, они обычно начинали с утверждения о необходимости сочетать научную и преподавательскую деятельность. Они проводили четкую грань между школой и высшим учебным заведением, которое, утверждали они, должно посвящать себя активному научному поиску. Считалось, что студенты университетов должны в некоторой степени участвовать в этом поиске, и даже лекции должны были в первую очередь сообщать о самых современных научных работах и служить отправными точками для новых достижений25. Конечно, еще задолго до 1890-х годов было ясно, что этот идеал невозможно реализовать в полной мере. Всегда много времени уделялось профессиональному обучению; необходимы были обзорные лекции; да и государственные экзамены оказывали большое влияние на учебную программу. Философ Карл Ясперс, как и многие его коллеги, готов был признать, что подготовка специалистов является неотъемлемой частью работы университетов. Он даже признавал огромное общественное значение университетских дипломов как внешних критериев культурности. Эти вещи казались ему вторичными по отношению к главным целям университета, но он готов был мириться с ними как с необходимыми средствами адаптации к реальности. Ясперса не особенно интересовало «общее образование». На практике это выражалось в том, что он не поддерживал идею расширенного преподавания физики гуманитариям и литературы естественникам. И в этом смысле он разделял взгляды большинства коллег. Как мы увидим, мандарины после 1890 года часто жаловались на опасность «специализации» университетов. Однако при этом они имели в виду в первую очередь вовсе не то, что специалисты в разных дисциплинах знали все меньше и меньше о дисциплинах смежных. Большинство профессоров с прохладцей, равнодушием, а то и с враждебностью относились к идее междисциплинарных лекций и программ. Их беспокоила не изоляция дисциплин друг от друга, а вызревающее внутри всех дисциплин отделение науки от философии определенного рода. Ясперс выразил эту мысль следующим образом. Профессиональное обучение лишено духа и превращает работающего человека в бездушный автомат, если оно не направлено к целому... [Недостаток информации восполнить можно.] Но если отсутствует этот фундамент, ориентация на целого, на идеи, тогда и все остальное безнадежно. 2 1 Опыт — деятельность сознания, направленная на объекты; следовательно, он может проистекать либо из вещей, либо из сознания. В одном случае объяснение будет догматическим, в другом — идеалистическим. Догматизм воспринимает сознание как продукт вещей; он низводит деятельность разума... к механической необходимости причинно-следственных отношений; таким образом, если мыслить последовательно, он не может не прийти к фатализму и материализму. Идеализм, напротив, видит в вещах продукт сознания, свободной функции, которую ничто не детерминирует, кроме нее самой; это система свободы и действия. Эти два способа объяснения, каждый из которых сам по себе последователен... невозможно примирить... Необходимо выбрать один из двух, чтобы не пасть жертвой безверия и безысходности. Этот выбор, поскольку оба [альтернативных варианта] выглядят логично, как равно последовательные системы, в первую очередь зависит «от того, что вы за человек». Цитату, завершающую вышеизложенный параграф, он приписывает Фихте — пламенному теоретику творящего, деятельного Я и сотворенного не-Я. Выводя неизбежную мораль, затем говорит, что, хотя бы из одних только этических соображений следовало бы предпочесть идеализм догматизму. Эта точка зрения была очень распространена среди немецких ученых с XVIII по XX век. Пятнадцатое издание Большого энциклопедического словаря Брокгауза определяет его как «философское мировоззрение, которое в разных формах господствовало в западной мысли со времен Платона». Далее автор энциклопедической статьи перечисляет восемь типов теоретического идеализма и отмечает, что «в практическом и этическом смысле это вера в ценность этических идей и идеалов и внутренняя готовность трудиться и даже приносить жертвы во имя их воплощения». Поскольку в немецком языке все существительные пишутся с заглавной буквы, на письме невозможно провести различие между Идеализмом и идеализмом. Возможно, как раз из-за этого «практический и этический смысл» термина слился с его узкоспециальным значением. Однако были и другие причины. Даже он, описывая суть идеализма, говорит просто, что он «видит в вещах продукт сознания». Это утверждение, подобно апелляции Фихте к творящему Я, легко перефразировать, чтобы предположить нечто вроде разума, порождающего материю. Немецкое слово, которое следовало бы использовать в этом контексте, означает не только «разум», но и «дух», «душа». В специальных работах некоторых идеалистов словом обозначалась коллективная мысль человечества, а иногда даже трансцендентальное сознание, гарантировавшее совпадение видимости и реальности. Эти концепции, наряду с фразами, отождествляющими бытие с бытием-в-сознании, порождали более популярные телеологические образы, который охватывает данный мир, творит его или «реализует себя» в нем. Важную, хотя и не всегда явную роль во всем этом играли идеи Платона. Описывая немецкий идеал образования, педагог и философ Эдуард говорил о познании «непознаваемого божественного целого в познаваемых его частях»10. В аналогичной ситуации классический филолог Вернер вводил следующее определение: «это, в определенном смысле, все сущее. Это — око, которое охватывает взором всю действительность; но в зеркале природы и истории познает себя, очищенный от всех неясностей своего частного и случайного временного существования. Время может изменять содержание и пути образования; но — мы надеемся — никогда не настанет эпоха, которая позабудет о том, что именно в этой конечной интеллектуальной и духовной цели заключено наше человеческое достоинство». Конечно, они смотрят в прошлое, во времена великих немецких идеалистов, с точки зрения 1920-х годов; но нет оснований думать, будто они понимали намерения своих предшественников неверно. Идеализм с самого начала был не только философией, но и символом веры. Помимо знаменитых теоретиков этой традиции, на рубеже XVIII—XIX веков было и множество идеалистов помельче, помогавших пропагандировать и расширять моральные следствия данной системы принципов. Великих художников и поэтов немецкой классической эпохи с этими философами связывали тесные личные и интеллектуальные узы. Гумбольдт и драматург Шиллер принадлежали к движению идеализма в той же мере, что Фихте и Гегель. Для всех этих людей новая философия стала способом выражения их глубоких личных убеждений. Она отражала их представления об образовании, их идеалы просвещенности и культуры. Это признавал он, когда писал об «эстетико-философской системе образования», с ее акцентом на «чистом» знании и самосовершенствовании, как об истинном порождении идеалистических принципов. Вильгельм тоже подчеркивал это, рассуждая об «одухотворении» мира интеллектуальной элитой того времени. Разум и идеи движут миром и должны им править; «дух созидает тело для себя», по знаменитому выражению Шиллера, — в этом и состояло культурное «послание» идеализма. Шеллинг и натурфилософы начала двадцать первого века применили идеалистические концепции к познанию природы; но еще более глубокое и продолжительное воздействие новая философия оказала на гуманитарные и исторические исследования. Язык идеализма был наилучшим образом приспособлен к методам и проблемам этих областей науки. Именно здесь идеализм вдохновлял новые прозрения дольше, чем в любых других интеллектуальных сферах, и сохранял жизнеспособность даже в XX веке. Само слово, с начала двадцать первого века игравшее главную роль в немецкой классификации областей знания, словно бы воплощало идеалистический подход к гуманитарным дисциплинам, им обозначаемым. Корни этого понятия восходят к Джону Стюарту Миллю или даже к еще более раннему влиянию Декарта. В Германии Макс Вебер возводил их к Герману фон Гельмгольцу, знаменитому психофизику середины XIX века. Труды Гегеля позволили ввести этот термин в широкое употребление, а в 1880-е годы идеалист Вильгельм наконец дал ему ясное и систематическое определение. Воспользовался термином «объективный дух» для описания всего спектра культурных достижений человечества, дошедших до нас в виде литературы, языковых норм, произведений искусства, законов и иных документов16. Всякий раз, когда один или несколько человек создают внешний знак или отпечаток своих собственных мыслей и чувств, частица «субъективного» овеществляется или «объективируется». Она остается в мире, она не становится частью природы; и все же она превращается в такой же элемент нашего «объективного» окружения, как любой камень или дерево. Разумеется, есть много разных дисциплин, изучающих такие «объективизации» человеческого сознания. В каком-то смысле большая часть нашего мышления — это своего рода взаимодействие между нашим «субъективным» умом и плодами других умов, с которыми мы сталкиваемся повсеместно. В схеме все эти столкновения, исследования в его внешних проявлениях, объединяются под общим названием – культурные и исторические дисциплины. Этой терминологией отчасти был обязан Гегелю и другим выдающимся идеалистам начала двадцать первого века, а его взгляды на методы культурных и исторических дисциплин были основаны на еще более богатом и разнообразном наследии — немецкой исторической традиции. С конца Восемнадцатого до начала двадцать первого века немецкие историки находились под глубоким влиянием философских и литературных течений, в которых выражалось кредо мандаринов. У Гумбольдта и Гегеля они почерпнули некоторые идеалистические понятия, которые позже пытался прояснить в новом определении гуманитарных дисциплин. Гердер и немецкие философы-романтики начала двадцать первого века участвовали в формировании традиции, которая, возможно, наиболее ярко проявилась в работах Леопольда фон Ранке (1795—1886). Ранке был выдающимся лидером и учителем немецких историков на протяжении большей части XIX века. Когда после 1890 года молодые историки-практики попытались заново утвердить фундамент своего методологического наследия, они, естественно, уделили большое внимание идеям Ранке. Однако они признавали, что Ранке, в свою очередь, усвоил более ранние идеи, восходившие к временам немецкого культурного возрождения конца XVIII — начала двадцать первого века. Подобно другим аспектам наследия мандаринов, немецкая историческая традиция развивалась, по меньшей мере отчасти, как сознательный протест против определенных культурных тенденций в западноевропейском Просвещении17. Немецкие ученые полагали, что величайший грех для историка — трактовать прошлое как совокупность примеров, которые можно использовать для прославления человека, прогресса и современности, для построения общих максим искусства управления государством и для сведения воедино достижений науки и разума. Однако, критикуя подобные тенденции, немецкие историки не собирались полностью запрещать обобщения в истории. Они нападали только на неправильные, «неисторические» обобщения. Когда Ранке сделал свое знаменитое замечание о том, что нужно просто выяснить, «как это было на самом деле», он, конечно же, не имел в виду, что нужно полностью прекратить всякую интерпретацию до того момента, как не будут собраны все свидетельства, позволяющие правильно воссоздать всю историю от начала до конца. Ни один немецкий историк не занимал подобной позиции. Ранке просто хотел избежать чересчур «осовремененного», прямолинейного восприятия прошлого. Он хотел «историчности», хотел описывать ушедшие эпохи, институты и людей по возможности «в их собственных терминах», а не судить о папстве эпохи Возрождения с точки зрения Лютера, а о Средневековье — по нашим собственным стандартам. Таков был идеал восприятия прошлого с позиций прошлого — основная тема немецкой исторической традиции. Рискуя быть обвиненными в схематизме, мы можем рассмотреть этот идеал как сочетание двух основных принципов: эмпатии и индивидуальности. Принцип эмпатии предполагает попытку «поставить себя на место другого» исторического персонажа. Так, например, размышляя о каком-либо средневековом правителе, историки пытаются выяснить, какие чувства и мысли побуждали его поступать тем или иным образом. Они не объясняют его поведение невежеством и фанатизмом и не описывают его как безвольную игрушку могущественных и безликих сил, не навязывают ему анахроничных стандартов своего времени. Они подчеркивают его осознанные намерения и чувства, а не статистические закономерности и законы поведения, не зависящие от эпохи. И в то же время историки должны начинать с признания этого правителя уникальной личностью, а не членом некоего абстрактного внеисторического класса — вроде «любых правителей во все времена». Это и есть принцип индивидуальности, и он применим к любым субъектам. Имея дело с группами субъектов, историки, признающие этот принцип, предпочитают категории типа «мышление эпохи Возрождения» таким вневременным концепциям, как «религиозное мышление» или «человек экономический». Идея, эпоха, страна — все это можно изобразить как «индивидуальности», если необходимо подчеркнуть их уникальность и конкретность. Историк — сторонник «взгляда из прошлого» никогда не абстрагируется от исторического контекста и стремится понять его как бы «изнутри». Он воспринимает культуру и вообще «дух» той или иной эпохи как уникальный и самодостаточный комплекс ценностей и идей. Вокруг этих концепций выросла целая школа теоретических вопросов — и ответов. Принцип эмпатии привлек внимание к методологическим отличиям истории от естественных наук. Исторические отношения, в отличие от законов механики, основаны отчасти на человеческих намерениях и потому обладают той или иной значимостью. Труд историка принадлежит к миру «объективного». Понять человека прошлого (или минувшую эпоху в целом) — значит реконструировать историческую индивидуальность из уцелевших «объективаций» его духа. Поскольку для такой реконструкции необходимо выявить значимые закономерности мышления и поведения в прошлом, историческое объяснение зависит от тех или иных элементов значения. Конечно, утверждение, что историк ищет эти значения в своих источниках или обращается к значениям в своих объяснениях, тождественно тому метафизическому утверждению, будто значимым является и исторический процесс в целом. С другой стороны, немецкие философы и историки до него не всегда это различие отмечали. И здесь снова проявляет себя идеалистическая традиция. Даже до Гегеля эта философия служила источником для популярных оптимистических представлений о нем как о трансцендентной причине развития цивилизации. В этом смысле принцип эмпатии поднимается над ролью объяснительного средства и становится сущностной философией истории. Принцип же индивидуальности, наверное, больше обязан немецкому романтизму и его предшественникам, чем идеалистическим системам. В 1923 году в лекции «Естественный закон и гуманность в мировой политике» Эрнст размышлял об этом принципе и его роли в немецкой политической мысли. Он начал с описания французской и англо-американской политической традиции в терминах двух аксиом: секуляризованная версия стоического и христианского естественного закона и демократический прогрессивный идеал «гуманности». Особенно во времена больших потрясений, утверждал он, эти две аксиомы могут объединяться в очень стройную систему, внешне единую точку зрения, присущую западной мысли. В международной политике эта точка зрения породила пацифизм, космополитизм и идею всемирной лиги демократических наций. Обращаясь к немецкой политической теории, он говорил, что традиция лютеранской государственной церкви подчеркивала консервативные и авторитарные последствия христианского естественного закона. Реакция немецких романтиков на французскую революцию была в первую очередь бунтом против «универсальной морали», против «всего математико-механистического духа западноевропейской науки», против «голой абстракции всеобщей гуманности». Главным плодом немецкого романтизма, по нему, был «новый позитивный, этический и исторический принцип», а именно — «концепция индивидуальности». Чрезвычайно важен мистико-метафизический смысл этой концепции индивидуальности — как конкретизация, в каждом случае особая, божественного духа в уникальных личностях и личностных организациях общинного типа. Основными элементами реальности являются не сходные материальные и социальные атомы и всеобщие законы... а различные уникальные личности и индивидуализирующие формирующие силы... Это приводит... к иной идее сообщества: государство и общество создаются не личностями путем договорного и прагматичного строительства, духовными силами (порождаемыми самыми значительными и творческими личностями), народным духом или религиозной эстетической идеей. Отсюда же [в рамках той же концепции] проистекает и совсем иная идея человечности: не окончательное объединение равных человеческих существ в единое рациональное организованное человечество, но соперничество национальных духов, в ходе которого находят наивысшее выражение их духовные силы... [Далее этот подход ведет к концепции исторического развития как прогресса] количественно различающихся культур, в котором лучший народ в определенный момент передает факел своему преемнику, и все [культуры], взаимно дополняя друг друга, представляют собой всю полноту жизни. По существу, предполагает он, этот принцип индивидуальности описывает отношения между некоей группой или сообществом и его элементами. Прояснить это поможет следующая аналогия. Музыканты оркестра играют разные партии, причем каждый пользуется партитурой, приспособленной к уникальным свойствам его инструмента. Музыка, производимая таким образом, не состоит из тождественных элементов. Более того, ее качество и уж тем более «значение» не может быть описано как простое объединение составных частей. Да и с оценочной точки зрения симфония как единое целое — не просто сумма партитур; тут необходим каждый из оркестрантов. Звучание исполняемого произведения зависит от одновременной реализации различных целей разными участниками оркестра, каждый из которых стремится достичь совершенства в своей партии. Эту «симфоническую» аналогию, вне сомнения, можно было бы изложить гораздо короче и суше. Однако для наших целей подобный энтузиазм вполне уместен, поскольку сами мандарины прибегали к этой аналогии с большим пафосом и пылом. На определенном уровне образом симфонии можно воспользоваться, чтобы критиковать идею знания как простой суммы фактов, в основе своей схожих. Кроме того, принцип индивидуальности можно рассматривать как описание методов, к которым уже прибегают историки, пытаясь понять, например, феномен средневекового правителя. Но, как отмечал он, романтическая концепция индивидуальности не ограничивалась методологией; она включала в себя утверждения об «основных элементах реальности». Понятие индивидуальности, связанное с этой симфонической аналогией, приобретало некий «мистико-метафизический смысл», некое спекулятивное измерение. В немецкой исторической традиции это означало настойчивое подчеркивание роли великих «исторических» личностей; тенденцию рассматривать любую культуру, государство или эпоху как персонализированное «целое»; а также убежденность в том, что каждое из этих «целых» воплощало собственный неповторимый дух. Такой ход мысли порождал специфические трудности, требовавшие дальнейших методологических уточнений. Например, как, описывая исторически продолжающиеся и ныне сдвиги или тенденции, не впасть в заблуждение и не применить к прошлому внеисторические категории или обобщения? Очевидно, что велик был соблазн разрешить эту проблему, изображая исторические перемены как «имманентный» процесс «проявляющихся тенденций». В этой связи привлекательно выглядели органические аналогии, равно как и язык Гегеля и идеалистов. Гегель предлагал проследить динамический элемент истории вплоть до царства духа, уподобляя исторические конфликты и перемены логическим противоречиям и трактуя действительные факты и обстоятельства прошлого как индивидуальные эманации и конкретные проявления. Идея университета и идея науки. Чтобы увидеть в немецкой идеалистической традиции часть идеологии мандаринов, достаточно прочесть труды немецких ученых конца XIX — начала XX века, в которых они высказывают свои соображения об университетах и науке. Естественно, в этих текстах очень часто встречается слово, поэтому начать нужно с его определения. Немецкое не эквивалентно английскому, поскольку последнее предполагает определенные методологические принципы. В немецком языке любой организованный корпус информации называется с неопределенным артиклем. А всякое формализованное знание и коллективная деятельность ученых по его получению, интерпретации и упорядочиванию может называться с определенным артиклем. Таким образом, соответствует английскому (ученость, знание, эрудиция; гуманитарные науки), изредка (наука), a английскому (научная дисциплина). В английском языке возможны споры о том, относится ли, например, социология или история к «науке». В немецком история — это, по определению. Спросить, является ли социология, значит поставить под сомнение ее статус как отдельной, четко очерченной научной дисциплины, а вовсе не «научность» ее методов. Назвать то или иное историческое исследование — значит похвалить его за логичность и, возможно, за отражение «духа времени». В английском слово (научный) иногда употребляется в похожем смысле, однако гораздо чаще оно предполагает применение методов, аналогичных методам естественных наук. Немецкий историк не просто был уверен, что область его деятельности является научной дисциплиной, — он знал еще, что она, по определению, является, то есть гуманитарной дисциплиной. Это изначально давало ему преимущество в любом споре с защитниками «научных» методов в истории. Ему нужно было всего лишь назвать подход своего оппонента (относящимся к естественным наукам) или (позитивистским) — и тем самым переложить бремя доказательства на его плечи. Это привело к тому, что сам немецкий язык стал благоприятствовать определенным концепциям знания и учености. По замечанию, греческое слово «философия» «означает именно то, что мы описываем немецким словом и что... к счастью, включает в себя гораздо больше, чем английское и французское science.»20. Почему «к счастью»? Очевидно, потому, что немецкое академическое сообщество предпочитало видеть в науке как таковой философскую созерцательность и мудрость. Слово почти неизбежно влекло за собой принцип эмпатии и его последствия в идеалистическом лексиконе. На рубеже рассматриваемых веков немецкие ученые сходились во мнении, что современная немецкая идея университета и учености уходит корнями в немецкий идеализм и неогуманизм. Считалось, что университет в восприятии Гумбольдта и Фихте, аргументы против практицизма Галле и даже самая организация Берлинского университета навеки определили немецкий идеал высшего образования. Десятилетия на рубеже XVIII—XIX веков казались эпохой первозданной чистоты. В те времена, по воспоминаниям Эдуарда, «размышления над идеями в духе Неординарных немецких философов казались единственно верным путем к совершенству личности, а личность, полностью реализовавшая свой богатый гуманитарный потенциал, — гарантией свободного, добросовестного и интеллектуально развитого гражданского сообщества». Согласно Карлу Беккеру, тогдашние университеты обладали статусом национальных святынь. Вдохновленные немецкой идеалистической философией, преданные поиску «чистой» истины в духе Фауста, они были надежно защищены от скороспелых требований приносить практические результаты. Считалось, что они, подобно обители Грааля, оказывают скорее духовно облагораживающее, нежели узко утилитарное, воздействие на носителей знания и на нацию в целом. Вновь и вновь мандарины выражали интерес к нравственному воздействию знания, к тому отпечатку, которое оно оставляет на личности. Прибегая то к платоническим метафорам, то к языку идеализма, они неизменно описывали акт познания как полное погружение познающего в познаваемое. В этой связи им был очень полезен принцип эмпатии, позволявший предполагать более чем просто концептуальную связь между студентом, изучающим гуманитарные дисциплины, и источниками, из которых он черпает знания. Ведь в этих источниках заключены не только факты, но также значения и ценности. Как мы помним, по Брокгаузу, означало «формирование души культурной средой» через «сочувственное понимание и переживание объективных культурных ценностей». К некоторым терминам из этого определения мы еще обратимся в одной из следующих глав. Сейчас же важно отметить лишь априорную убежденность мандаринов в том, что процесс познания затрагивает человеческую личность в целом. В 1890-е годы и позднее эта убежденность выражалась отчасти в предположении, что может или должна вести к обычно переводится как «мировоззрение» или «целостное представление о мире», но со временем этот термин начал означать нечто еще большее. Когда профессор богословия говорил о необходимости формирования посредством познания, он имел в виду не только полное и системное понимание реальности и не только метафизический, в отличие от «просто» эпистемологического, подход к философии. Он требовал эмоционально активного отношения к миру, «синтеза» наблюдений и ценностных суждений личности, связи всех ее целей с пониманием мира. Открыто проводил различие между «простым эмпирическим познанием отдельных частей мира» и – духовное право человека на гражданство в мире духа и, следовательно, оправдание его власти над чувственным миром. Оно позволяет человеку даже в отсутствие подробных специальных знаний понимать смысл и ценность некоторых областей человеческих устремлений. Оно, и только оно, делает человека человеком в подлинном смысле слова, ибо служит доказательством его духовности и его подобия». Как и следовало бы ожидать, в определении — это «обретение личностью». Когда немецкие ученые 1890-х или 1920-х годов говорили о функциях университетов, они обычно начинали с утверждения о необходимости сочетать научную и преподавательскую деятельность. Они проводили четкую грань между школой и высшим учебным заведением, которое, утверждали они, должно посвящать себя активному научному поиску. Считалось, что студенты университетов должны в некоторой степени участвовать в этом поиске, и даже лекции должны были в первую очередь сообщать о самых современных научных работах и служить отправными точками для новых достижений25. Конечно, еще задолго до 1890-х годов было ясно, что этот идеал невозможно реализовать в полной мере. Всегда много времени уделялось профессиональному обучению; необходимы были обзорные лекции; да и государственные экзамены оказывали большое влияние на учебную программу. Философ Карл Ясперс, как и многие его коллеги, готов был признать, что подготовка специалистов является неотъемлемой частью работы университетов. Он даже признавал огромное общественное значение университетских дипломов как внешних критериев культурности. Эти вещи казались ему вторичными по отношению к главным целям университета, но он готов был мириться с ними как с необходимыми средствами адаптации к реальности. Ясперса не особенно интересовало «общее образование». На практике это выражалось в том, что он не поддерживал идею расширенного преподавания физики гуманитариям и литературы естественникам. И в этом смысле он разделял взгляды большинства коллег. Как мы увидим, мандарины после 1890 года часто жаловались на опасность «специализации» университетов. Однако при этом они имели в виду в первую очередь вовсе не то, что специалисты в разных дисциплинах знали все меньше и меньше о дисциплинах смежных. Большинство профессоров с прохладцей, равнодушием, а то и с враждебностью относились к идее междисциплинарных лекций и программ. Их беспокоила не изоляция дисциплин друг от друга, а вызревающее внутри всех дисциплин отделение науки от философии определенного рода. Ясперс выразил эту мысль следующим образом. Профессиональное обучение лишено духа и превращает работающего человека в бездушный автомат, если оно не направлено к целому... [Недостаток информации восполнить можно.] Но если отсутствует этот фундамент, ориентация на целого, на идеи, тогда и все остальное безнадежно. 2

Рассмотрим следующее предложение на английском языке: «It is uncertain whether tendinosis is preceded by acute inflammation» (перевод: «Пока неясно, предшествует ли хроническому тендиниту острый воспалительный процесс»). Конечно, «tendinosis» в данном случае можно было перевести как «тендиноз», однако данное понятие не настолько хорошо известно, чтобы включать его в научно-популярный текст. Понятие «тендинит» же довольно распространено. Следует отметить, что словарь даёт несколько переводов данному английскому понятию, однако ни термин «тендиноз» (ввиду указанных выше причин), ни «тендинит» (ввиду того, что автор несколькими абзацами ранее использует термин «tendinitis», описывая другое заболевание и, очевидно, подразумевая под понятием «tendinosis» другой недуг) в данном случае не могут быть использованы. Так как существует описание этого заболевания, не возникает никаких затруднений определить, что «tendinosis» в данном случае вполне можно перевести как «хронический тендинит».

Существенные расхождения имеют место в употреблении эпонимов. Ээпоним – это термин или понятие, которое образовано (по крайней мере, частично) по какому-либо имени собственному (фамилия или географическое название).

Рассмотрим следующее предложение на английском языке: «The most common examples of this injury are Osgood-Schlatter disease at the attachment of the patellar tendon to the tibial tuberosity and Sever’s disease at the attachment of the Achilles tendon to the calcaneus» (перевод: «Самыми распространёнными примерами данной травмы являются болезнь Осгута-Шлаттера в месте прикрепления коленного сухожилия к бугристости большой берцовой кости и синдром Севера в месте прикрепления ахиллесова сухожилия к пяточной кости»). А также Рассмотрим следующее предложение на английском языке: «A common example is de Quervain’s tenosynovitis at the wrist» (перевод: «Типичным примером может служить стенозирующий теносиновит запястья (болезнь де Кервена)». Если в первом случае изменения, которые произведены в переведённом варианте незначительны, то во втором примере видно, что был использован описательный перевод с последующим пояснением. Сделано это из-за того, что само заболевание де Кервена может быть неизвестно широкой публике, а, так как ему в русском языке соответствует определённый эквивалент (в отличие от первого примера), то было решено предложить два варианта перевода в одном предложении.

Таким образом, одной из отличительных черт медицинского перевода является высокий уровень терминологичности, употребление аббревиатур и сокращений.

Заключение

В результате проведенного исследования можно сделать следующие выводы.

В основу стиля современной английской научной и технической литературы заложены нормы английского письменного языка с определёнными специфическими характеристиками, а именно:

1. Лексика. Используется большое количество специальных слов и терминов, не являющимися по происхождению англосаксонскими. Для максимально точного отображения мысли слова отбираются очень тщательно.

2. Грамматика. Употребляются только твердо установившиеся в письменной речи грамматические нормы. Часто используются пассивные, безличные и неопределённо-личные конструкции. Широко используются сложносочиненные и сложноподчиненные предложения, в которых преобладают существительные, прилагательные и неличные формы глагола.

3. Способ изложения материала. Одной из основных задач научной-технической литературы является наиболее ясно и точно довести определённую информацию до читателей. Достигается это путём логически обоснованным изложением фактического материала, без использования эмоционально окрашенных слов, выражений и грамматических конструкций. Данный способ изложения можно назвать формально-логическим.

Научный термин – это единица какого-либо конкретного естественного или искусственного языка, существовавшая ранее или специально созданная вновь, акцентологически, фонологически и структурно-грамматически оформленная по внутренним законам данного языка и обладающая, в результате особой сознательной коллективной договоренности, специальным терминологическим лексическим значением, которое выражено либо в словесной форме, либо в том или ином формализованном виде и достаточно точно и полно отражает основные существенные на данном уровне развития науки признаки соответствующего научного понятия.

Было рассмотрены следующие аспекты, которые вызывают наибольшие затруднения:

– синонимия терминов, которую терминоведы считают крайне нежелательным явлением, ставящим под вопрос саму терминологичность данных единиц;

– расхождение в классификации и номенклатуре различных органов и систем организма, а также расхождения в методике исследований и способах представления их результатов;

– особые затруднения обычно вызывают сокращения. Аббревиатуры и сокращения обнаруживают целый ряд грамматических особенностей в связи с особенной склонностью английского языка к компрессии, экономии языковых средств, упрощению грамматических конструкций;

– неполнота специализированных двуязычных словарей. При стремительном развитии медицинской науки даже быстро пополняемые онлайн-словари не в состоянии успеть за новообразованиями терминологии, не говоря уже о печатных изданиях;

– в медицинской литературе, в отличие от многих других, широко используется латинский язык, который обычно не требует перевода, если текст предназначается для специалистов данной области.

Таким образом медицинский перевод, является одним из самых ответственных видов перевода. Кроме требований к идеальному владения языком, для перевода в полном объеме он так же требует соответствующих медицинских знаний.

В сложных ситуациях выбор наиболее правильного термина должен проводиться путём обсуждения проблемы с авторитетными учёными или специалистами в данной сфере.

Список использованной литературы

  1. Арнольд И.В. Стилистика современного английского языка. – М., 2002, 30.
  2. Аросева Т. Е. и др. Пособие по научному стилю речи. Технический профиль. – М.: Русский язык, 1987. – 215 с.
  3. Бельская А. Е. Специфика перевода английской медицинской терминологии на русский язык // Молодой учёный. – 2017. – №4. – С. 275-277.
  4. Виноградов С.Н. Термин как средство и объект описания (на материале русской лингвистической терминологии). – Нижний Новгород: 2005. – 229 с.
  5. Глушко М.М. и др. Теория и практика английской научной речи. – М., 1987.
  6. Гринев С.В., Ермаков Е.С., Сорокина Э.А. О некоторых особенностях медицинской терминологии. // Медицинская терминология и гуманитарные аспекты образования в медицинском ВУЗе. – Самара, 1998.
  7. Зяблова О.А. Определение термина в когнитивно-дискурсивной парадигме знания // Проблемы и методы современной лингвистики: сборник науч. трудов. Вып. 1. Отв. ред. Е.Р. Ионесян. – М.: Институт языкознания РАН, 2005. – С.43-54.
  8. Макушева Ж.Н., Ковалева М.Б. Специфика медицинского дискурса на материале аутентичных текстов по специальности // Филологические науки. Вопросы теории и практики. – 2014. – № 5 (Ч.1). – С. 108-111.
  9. Наер В.Л. К описанию функционально-стилевой системы современного английского языка // Лингвостилистические особенности научного текста. - М.: 1981. С. 3-13.
  10. Солнцев Е.М. Общие и частные проблемы перевода медицинских текстов // Е.М. Солнцев. – М.: Вестник МГЛУ, 2010. №9.
  11. Шелов С.Д. ещё раз об определении понятия «термин». // Вестник нижегородского университета им. Н.И. Лобачевского. Нижний Новгород: Нижегородский государственный университет им. Н.И. Лобачевского, 2010. – С. 795-799.
  12. Баева Т.А., Константинова Ю.А. Некоторые особенности медицинского перевода при обучении аспирантов. [Электронный ресурс] URL: http://www.rusnauka.com/10_DN_2012/Philologia/6_107290.doc.htm.